* * *

В поезде он тоже не встретил ни эллина, ни иудея, ни гольда, ни Гольдмана – люди как люди, включая китайцев, в которых Бенцион Шамир тоже не видел ничего неординарного.

То не страна бесплодных древних грез, то не народ Кармеля и Синая, вдруг вспомнил он Мейлеха Терлецкого, и вынужден был с ним согласиться: ни Кармелем, ни Синаем в Красном Сионе и не пахло – скорее, каким-нибудь Ерцевом. Да и среди грез, коими он был овеян, даже в еврейской среде Бенци не удалось раскопать ничего, кроме анекдотов. Евреи патетические при слове «Биробиджан» принимали скорбный либо негодующий вид: «сталинская затея», «заповедник для дрессированных евреев»… Евреи же эмансипированные начинали блудливо улыбаться: «Брежнев летит в Биробиджан, а самолет по ошибке садится в Китае. Брежнев выходит, смотрит на встречающих и говорит: ну что, жиды, прищурились?» Или: «В Биробиджане открыли памятник неизвестному солдату Мойше Рабиновичу». – «Почему же он неизвестный, если известно его имя?» – «Да, но неизвестно, был ли он солдатом».

Бенцион Шамир на такие анекдоты отвечал грустной улыбкой: ему не нравилось, когда евреи начинали бравировать тем, в чем их обвиняли клеветники. Не надо плевки превращать в ордена только из-за того, что они получены от глупцов и негодяев. Пусть плевок остается плевком, а орден орденом.

Бенцион Шамир считал, что никакой патриотизм невозможен без поэтического отношения к истории своего народа. И никакое поэтическое отношение невозможно без примеси сказки. Имя Биробиджана не обладало ни единой искоркой поэтичности, и в этом не было ничего удивительного: проще построить двадцать заводов, чем создать одну сказку. И если биробиджанская сказка не родилась, значит, все труды были напрасны: Биробиджан останется лишь в той еврейской истории, которая живет в книгах, но не останется в той единственно важной истории, которая живет в фантазиях.

«Мы родину строим у края страны, где слышится рокот амурской волны»… Жив ли этот сказочный Мейлех? Уж очень много кровавых волн прокатилось по «этой стране», как принято в России выражаться среди тех сливок общества, которые слились сюда, очевидно, с какой-то иной планеты… Но если даже этот Мейлех-Михаил еще и жив, он просто и по возрасту почти наверняка уже разменял десятый десяток.

* * *

Сказочный Биробиджан, как и предполагал Бенцион Шамир, несмотря на диковато глядящие с советской стены вокзала затерявшиеся на чужбине ивритские буквы, оказался обычным советским Ленинохренском, ординарность которого лишь подчеркивалась мощью таежных сопок. Которые, впрочем, поскольку и они ничего не означали, все равно просились в русскую пословицу «Велика фигура, да дура». Но особенно жалок был фонтан перед вокзалом.

Однако в гостинице был только что осуществлен, как со значением подчеркнул корректнейший портье с безупречнейшей славянской внешностью, евроремонт. Он явно не слышал двусмысленности в корне «евр», и не мудрено: за два часа неторопливых, с нитроглицериновыми привалами блужданий по городу Бенци не встретил ни одного еврея: Еврейскую автономную область, ЕАО, с куда более серьезным основанием можно было перекрестить в Китайскую автономную область, КАО.

Поверхностный наблюдатель мог бы принять его за расиста, терзающегося страхом перед «желтой опасностью», видя, с каким упорством Бенцион Шамир, уже проголодавшись, избегает китайских закусочных. Однако он усомнился бы в своем предположении, заметив, что пожилой джентльмен отказывается посетить и пиццерию. Равно как турецкую кофейню и французскую кондитерскую, если бы они даже там и оказались: всем этим он был готов наслаждаться где угодно, а в особенности в каждой из них на ее собственной родине, но в Красном Сионе он желал попробовать хоть чего-нибудь еврейского.

Зато когда ему удалось выбрести на ординарную советскую «стекляшку» с вывеской «Шинок „У Шимона“», оказалось, что в этой «забегаловке» еврейский колорит использовался лишь в качестве чего-то явно экзотического и забавного: коктейль «740», салат «Бердичев», рыбная котлета «Рахиль»… Еще и с примесью советского кича: пятиконечных звезд, серпов-молотков, бюстиков Ильича и Виссарионыча, – чтобы довершить фарс, оставалось возложить к одному из них завещание Берла…

В туалете посетителя встречал огромный пронзительный глаз, над которым алела надпись: «КГБ бдит!» В последнем слове над буквами «б» и «д» какой-то шутник приписал горелой спичкой букву «з». (Кстати, спички лежали на каждом столике, причем на коробках было пропечатано на принтере фирменное предупреждение: «Кто похитит наши спички, тот получит по яичке».) Непосредственно над унитазом размещалась табличка явно советско-фабричного происхождения: «Работник, проверяй свой инструмент не реже одного раза в месяц!» В черном японском динамике едва слышно повизгивала космополитическая «Хава нагила».

Бенцион Шамир при всей снисходительности не мог бы назвать этот юмор еврейским. Даже в улице Шолом-Алейхема было больше еврейского – то есть нисколько. Игривые поделки и подделки лишь еще безнадежнее законопачивали робко проклевывающийся родничок поэзии, то есть сказки. Евреи в Биробиджане, похоже, играли такую же роль, как индейцы в Америке. Экзотика вымерших.

* * *

Настоящего памятника Сталину в городе, разумеется, не оказалось, зато стандартный монумент Ленину Бенци нашел без труда. Однако насчет Ленина у него не было никаких инструкций. Да и несколько странно было даже для его странной миссии перевозлагать истукану товарища Ленина дар благодарности трудящихся евреев, предназначенный истукану товарища Сталина.

Или он, Бенци, имеет право действовать под лозунгом «Ленин – это Сталин сегодня»?..

* * *

Бессознательно отыскивая хоть какую-нибудь песчинку неординарности, вокруг которой фантазия могла бы нарастить жемчужину хоть самой простенькой сказочки, ноги вынесли его на какие-то задворки задворок – и сердце его впервые поэтически дрогнуло, когда среди всепоглощающих «хрущоб» он увидел черные ерцевские бараки. Приятно – и страшно вместе, вспомнил он Пушкина, до истинной любви к которому он так и не сумел возвыситься – не хватало не то языка, не то включенности в какую-то нужную сказку. Он осторожно приблизился, с робкой надеждой ощущая, как в нем зарождается неведомая новая сказка, как душа стесняется лирическим волнением, – приблизился и обомлел: он стоял на улице Михаила Терлецкого.