III

Полет Бенцион Шамир переносил неважно. Мягко говоря.

Зато было совершенно некогда скучать.

Он ощущал в левой части груди перержавевшую гранату, которая могла рвануть от любого неосторожного движения (что, впрочем, было не так уж далеко от истины). Граната требовала неусыпной бдительности, зато и каждая новая попытка устроиться поудобнее, сходившая ему с рук, наполняла его чувством глубокого удовлетворения и некоторого даже – да, почти блаженства, несмотря на стеснение и жжение в груди, напоминающее неугасимую изжогу. Ломота же во всем теле напоминала Бенциону Шамиру ни более ни менее как об истории человечества, которому тоже постоянно необходимо переустраиваться в младенческой надежде, что существует какая-то совершенная поза, в которой уже никогда не будут затекать ноги, неметь спина и удастся наконец так пристроить левую руку или верхнюю челюсть, что дергающая боль в них исчезнет, – хотя причина боли не в них самих, а в износившемся сердце, в прохудившихся сказках.

Но когда неосторожное встряхивание совершал не (якобы) хозяин сердца, а самолет, для такого профана, как Бенци, совершенно неотличимый от израильских, французских, мексиканских и всех прочих «стальных птиц», на которых ему доводилось летать, душа отвечала не импульсом бдительности, но спазмом страха: неподвластная его воле сила перехватывала – если бы только горло – всю грудь! – и отпускала, не просто немножко попугав, но непременно додержав до твердой уверенности, что последний вдох так и окажется последним вздохом. И единственным, что позволяло удержаться над черной трясиной беспросветного ужаса, была гордость: если даже ему сейчас и суждено умереть, это будет красивая смерть – он пожертвует жизнью ради дурацкой выдумки нелепого погибшего друга.

И беспомощность сменялась надменной готовностью. Он играл значительную роль в красивой драме, а это, в сущности, единственное, что требуется человеку.

И все вокруг, кто невольно включался в эту драму, – все актеры второго плана и даже массовка, – каждый становился по-своему восхитителен: кто значительностью, кто ординарностью, а кто даже и ничтожностью. Тот пророк, который подарит миру иллюзию участия в великой драме, – он и сделается спасителем человечества. Именно он исцелит его сердце, начавши с презрения к фантомным болям.

Но великим искусством может быть только трагедия, потому что смерть – самое большое, с чем нам приходится иметь дело. Неутомимые пигмеи – пигмеи злые, пигмеи добрые, пигмеи порядочные, пигмеи бесстыжие – неустанно трудятся своими крохотными зубильцами, стараясь источить в труху те остатки неуютных и опасных руин, которые все еще громоздятся вокруг наших термитников. И все-таки ничтожность для человека еще более ужасна, чем грандиозность, – пигмеям, самое большее, удастся достичь лишь того, что монополией на величие станут обладать одни только фашисты всех цветов и фасонов.

Хотя – надо отдать им должное – в последние десятилетия пигмеи сумели добиться, что теперь уже и титаны стесняются выпрямиться во весь рост в соседстве с ними. В эпохи романтизма ничтожества подражают гениям – в эпохи прагматизма гении подражают ничтожествам. России страшно не повезло, что именно сейчас, когда необходимы титаны, чтобы вытеснить старые исполинские призраки, она попала во власть пигмеев. Или «трезвых» людишек, действительно верящих в ту нищенскую сказку, что жизнь можно построить на рациональных основаниях.

За серебрящимся звездочками инея иллюминатором сияло бескрайнее облачное руно, скрывая от глаз ту самую сказочную страшную Сибирь с ее великими реками, таежными пространствами, исчезнувшими племенами… Бенци держал на коленях раскрытый атлас и, насадив на нос очки, вчитывался в рассыпанных по российскому туловищу червячков микроскопических надписей – башкиры, чуваши, марийцы, излюбленные Берлом татары, ненцы, энцы, ханты, манси, эвенки, эвены, буряты, якуты, долганы, нганасаны, хакасы, шорцы, коряки, чукчи, ительмены – боже правый, какой исполинский котел сказок! Гольды, правда, куда-то пропали, но зато, наверно, хотя бы гольдманы остались…

Какой невероятной красоты радуга могла бы воссиять из этой радужной смеси, из-под этого белокипенного руна!..

Но под облачным каракулем самолет каждый раз встречало привычное царство ординарности – ординарнейший бетон, ординарнейший немытый аквариум аэровокзала со всеми полагающимися признаками цивилизации: всюду на витринах неизменная пицца, всюду пассажиры в неизменных тишотках и бейсболках. Ни охотников, ни старателей, ни рыболовов, одни оленеводы где-то остались, осиротевшие без своего великого шамана Семы Рабиновича… Да, Россия на редкость успешно справляется со своим тоталитарным прошлым, со сказочной быстротой устремляясь от ординарности с претензиями к ординарности без претензий.

Бенцион Шамир в своих интервью много раз повторял, что цивилизация – это движение от дикости к пошлости, и только в Сибири он понял, насколько он был неправ: пошлость есть имитация чего-то утонченного, высокого, а надвинувшиеся на мир полчища пигмеев не желали даже и притворяться, даже имитировать что-нибудь высокое, они прямо-таки требовали быть мизерными и гордиться этим…

Один только атлас еще чаровал волшебными именами – Уральский хребет, Тургайское плато, Восточный Саян, Западный Саян, Байкал, Амур, Большой Хинган, Малый Хинган…

Разглядывая карту, Бенци, к своему удивлению, обнаружил, что Ерцево расположено ниже Няндомы – значит, он его с чем-то спутал. Может быть, с Емецком? А то и с Мудьюгой? Он же тогда старался ничего не слышать, да и видеть как можно меньше, и в память, похоже, просто запало нескончаемое сипение рехнувшегося сребробородого еврея, без конца бормотавшего под согбенными фигурами закопченных праведников: «Ерцево, Ерцево, Ерцево, Ерцево…»

Или все-таки Ярцево, Ярцево?..

А может статься, их от Няндомы и впрямь повезли обратно в Ерцево, и так быть могло…

Бенци спохватывался, что уже и сам начинает бормотать себе под нос, и косился на мальчишку лет пяти-шести, вертевшегося в соседнем кресле. Мальчишка, похожий на необыкновенно живого и любознательного поросеночка, не давал надолго забыться, то и дело задевая нывшую левую руку старого беженца, бегущего от мира, оставшегося без сказок. Поросеночка занимало решительно все в его странном соседе – часы, усы, манера откидывать голову и ловить ртом воздух, а затем поспешно прятать под язык застывшие капельки крови – нитроглицерин, от которого начинало распирать голову. Правильно, умница, растроганно думал Бенци, в мире увлекательно все; а вот когда научишься отчетливо различать нужное и ненужное и неуклонно интересоваться только нужным, превратишься в кабана вслед своему папаше с могучим загривком и еще более могучим пузом, обтянутым всползающей к бабьим титькам черной тишоткой с белой надписью, которую Бенци никак не удавалось прочесть, угадывая в ней, однако, слово «карамель», хотя на самом деле это было скорее «Kiss my ass». Зато белесая свиная щетина вокруг вулканического пупа все время оказывалась намного разборчивее, чем хотелось бы.