[166]

и спросил Мандельштама: "Что она там говорит?" Я точно помню, что он сказал обо мне в третьем лице. Мандельштам усмехнулся - довольно добродушно - и объяснил: она сказала, как настоящая меньшевичка... Я не была меньшевичкой, никогда с ними не общалась, газет не читала и свой выпад ничем поддержать бы не могла. Я только помню жест Пастернака, местоимение третьего лица, и мне кажется, именно с тех пор он всегда настороженно и с неприязнью относился ко мне, хотя больше я ничего на людях не изрекала...

Сглаживающие, приукрашающие, искажающие свойства памяти, коллективной, то есть исторической, и личной, особенно бросаются в глаза в эпохи, когда рушатся устои, на которых держалось общество. Основные болезни памяти самооправдание, украшательство и забвение "лишнего" - напоминают о том, что нельзя доверяться чувству собственной правоты, которое зависит от критерия, сплошь и рядом ложного, и вся задача в том, как найти истинный критерий. Память искажает наши воспоминания, не дает нам осознать исторический и личный опыт, но вместе с тем она-то и делает человека человеком. Как пробиться сквозь все трудности к чистому источнику, чтобы перестать обманывать себя и людей и сделать нужные выводы из горького опыта? Мы все участники разрушительной работы, и если она будет доведена до логического конца, то и впрямь...

Я тоже участвовала в разрушительной работе, ломала устои, на которых держалась жизнь, и по мере сил способствовала, чтобы наступил распад и то, что происходит сегодня и чего все так испугались. Мое участие в разрушении и распаде не так уж велико, но я несу за него полную ответственность, может, большую, чем те, кто разрушал бессознательно и потому не подбирал самооправданий. Взять хотя бы частный вопрос: мне претила ложь и скука старой семьи, и я участвовала в ее разрушении. Выход я нашла в свободном союзе. Случайно мой опыт удался, но все всегда висело на волоске. Возможно, удача объясняется тем, что наш союз длился один миг - каких-то десятка два лет, а скорее тем, что Мандельштам, систематически взрывавший всякую тень устойчивости и благополучия, не допускавший домостроительства,

[167]

сознательно пошедший на нищету и гибель, берег нашу связь и не давал ей развалиться. Он был сильнее меня и всегда брал верх, но все же не что иное, как случайность связала наши судьбы и не позволила нам убить друг друга. Теперь я знаю, как называют эту случайность и как она сочетается с безмерной свободой, данной человеку. Но пока мы были вдвоем, у нас не было секунды, чтобы остановиться и подумать, что мы делаем и каковы будут последствия нашего идиотизма. Все мы - дети своей эпохи и несем на себе ее клеймо. Опыт нигилистической эпохи особенно важен, и его необходимо осознать, потому что нигилизм ведет к разрушению жизни. Он проявлялся в каждой отдельной судьбе и в жизни народов и человечества в целом. Мы уничтожили институты, которые создавались веками и скрепляли общность людей, и ничего не дали взамен. Единственное, в чем наша заслуга, это в опытном доказательстве того, что все наши выдумки и изобретенья - мусор и тлен, если угасла память и забыт светоч, "завещанный от предков".

Утрата памяти, честной, неискаженной, равносильна потере реальности. Настоящее теряет значение, раз факты поддаются обработке и могут быть поднесены себе и другим в любом виде (вроде "правды", которую мой большевик говорил с трибуны). Века просвещения исподволь раскачали веру и с ней, как неизбежное следствие, чувство ответственности человека за свои поступки. Пока существовал институт исповеди и каждый, исповедуясь, отвечал перед Высшим Судьей за все совершенное им, он не смел забывать того, что было вчера, и неделю, и год назад. Исповедь пробуждала память и заставляла человека пересматривать свои поступки "в свете совести", как сказала бы Марина Цветаева. Для этого, конечно, надо иметь совесть, но у подавляющего большинства она сохранялась даже в самые черные дни, хотя и приглушенная "ревом событий". Она существовала в сморщенном и жалком виде, потому что человек никому не доверял, старался держаться в стороне от всех и быть одиночкой. Совесть и чувство греховности ослабевают, когда человек остается один - без слова "мы". Не всякий обладает силой, чтобы сказать: "И с отвращением читая жизнь мою, я трепещу и проклинаю, и горько жалуюсь, и

[168]

горько слезы лью, но строк печальных не смываю". Ради самоутешения мой современник обязательно сотрет или причешет свои "печальные строки"... А скорее всего, он даже не догадается, что в них заключена печаль.

Это относится к обыкновенному человеку, а не к развратителю и не к преступнику, ко мне, грешной и мерзкой, как все мои современники, а не к проповедникам "научного мировоззрения", допускающего "ради пользы дела" любые действия и любые поступки, лишь бы достигнуть сегодняшней цели. (Мы уже знаем, что многократно достигавшаяся "сегодняшняя цель" уничтожает страну и превращает людей в мертвые тени.) Они, развратники, живут по особым законам, которые сами для себя придумали. Я и мне подобные, то есть развращенные, все же нуждаемся в самооправдании, потому что не совсем утратили совесть, хотя и глушим голос памяти. Много ли среди нас настоящих людей, способных на покаяние? Много ли среди нас людей, способных назвать подлинный грех эпохи, истинный критерий добра и зла, заставить память заговорить во весь голос и призвать себя и всех к покаянию? Мы, хилые и стыдливые, прячемся по углам и вполголоса что-то бормочем.

Нужно "побороть забвение хотя бы ценой смерти", иначе жизнь превратится в пляску фосфорических букашек, о которой в Сухуме задумался Мандельштам. Только букашки не способны на преступление, чтобы обеспечить себе пространство для пляски, и не завели "научного мировоззрения", позволяющего им уничтожать себе подобных.

Перебирая прошлое, человек остается наедине с собою, словно готовится к исповеди. Трудно понять свой собственный опыт, найти в нем смысл, ошибки и отклонения от прямого пути. Чужой опыт тоже вряд ли научит кого-нибудь находить путь в жизни: "и каждый совершит душою, как ласточка перед грозою, неописуемый полет..." Литература, казалось бы, отражает опыт писателя, его поиски пути и правды, но, к несчастью, подлинные книги единичны, а весь мутный поток не что иное, как фальсификат, сработанный в угоду читателю или начальству. В самых подлинных книгах отпечатались облик автора и безумные теории, которыми он себя утешал