Это Тихон Бессонов вырвался из камеры и, добежав до площадки (это было четвертый этаж), хотел броситься вниз головой. Его "спасли", удержали и опять усадили в камеру под замок, где он продолжал кричать и рыдать... Стало невыносимо. Я чувствовал, что еще одна минута одиночки, и я готов тоже кричать, с ума сходить. И я начал изо всех сил стучать в дверь, звать смотрителя Тальянцева, а в это время внизу надо мною поднял стук студент Мышляев, с другой стороны Тихомиров, еще дальше внизу какой то бродяга стал могучим голосом кричать...

Тюрьма обратилась в ад... Вскоре ко мне явился Тальянцев, и я ему заявил резко, - требую, чтобы меня немедленно перевели в другой коридор и посадили вдвоем, иначе я рискую с ума сойти.

- Надо прокурора спросить!

- Никаких прокуроров! Немедленно переведите! Видимо весь я имел уже такой облик, что заявление мое подействовало, и он сейчас же перевел меня в другой коридор и посадил вместе с Н. Я. Коншиным, - товарищем, с которым я жил вместе на воле во время нашего ареста.

- Ну, и счастье, что тебя ко мне привели! Я готов был уже заразиться этим всеобщим безумием! Знаешь, человек 6-7 с ума сошло...

Вид Коншина ужасен. Бледный, худой, черный, глаза блестят, как огоньки, движения нервные...

Но нас двое! Мы продержимся! Проговорив всю ночь, мы заснули здоровым сном, а на утро встали, хоть и измученные, но уже здоровые. Дни потекли иначе. Бесконечные разговоры о философии затягивались до самой вечерней поверки, а затем продолжались шепотом до поздней ночи.

Все мучительные вопросы, - о причине всего происходящего, о том, что такое мир, существует ли он в самом деле такой, как мы его видим, или весь мир только наша мысль, что такое правда, справедливость, что такое жизнь и смерть, сила и материя - все эти мучительные вопросы, которые являются у всякого человека, мучили нас в тюрьме особенно настойчиво. Мы много читали, много думали и, обогащая свой ум в этой работе, конечно, ответа на них не получили... Быстро прожили мы два месяца. В конце 1887 года, если не ошибаюсь, незадолго до Рождества, как-то ночью, в 11 часов, тихонько открылась дверь. Я сидел один. Ко мне зашел страшный смотритель Тальянцев, который наводил ужас даже на самых закоренелых бродяг. Он бил их. А сила его, этого гиганта, была велика: одним ударом он сваливал человека.

И вот эта фигура появилась у меня.

- Здравствуйте! Позвольте присесть на кровать.

- Пожалуйста.

И Тальянцев вынул из кармана географическую карту.

- Покажите, где это Средне-Колымск? Я показал.

- Знаете, ваш приговор пришел. Да вы не волнуйтесь. Везде есть люди... Вас высылают на 10 лет. Вы молоды - перенесете...

И этот страшный человек стал утешать меня.

- Ведь все еще может перемениться! Ничего вечного на свете нет...

У него на глазах появились слезы.

Я был поражен и взволнован не приговором, я ждал его, а видом этого человека, его отношением ко мне.

На следующий день вечером меня вывели со "всеми вещами", усадили в кошевни и вместе с партией уголовных арестантов отправили на вокзал и увезли в Москву, в Бутырскую пересыльную тюрьму.

Началась новая, артельная жизнь.

Тяжело было ночь не спать, дышать тяжелым воздухом в страшной жаре от железной печки... Трудно было сразу оказаться в таком обществе, в котором я никогда не бывал. Самая мысль о том, что меня вот взяли и смешали с преступниками, как то казалась мне дикой.

Думалось: что же общего между мною, хотевшим научить людей чему-то хорошему, полезному, с этим вот Гринькой, который "идет в Сибирь по пятому разу" и все за "нечаянное убийство...". Почему я в Сибирь, и он в Сибирь?..

Или вот рядом со мною сидит бродяга, цыган, раз двадцать попавшийся за увод лошадей у крестьян. Его уже били, и в тюрьмы сажали, и в арестантских ротах бывал, а теперь в каторгу идет на 12 лет за то, что "ударил его палкой по голове, а он упал и Богу душу отдал..., а вовсе не хотел его убивать! Ну, а тут, гляжу человек все одно - царство ему небесное - пропал, так я уж часы то у него и кошелек взял на память...". И вот этот откровенный конокрад и убийца сидит рядом со мною...

- А ты, сосед, куда едешь? - обратился он ко мне.

- Я по политическому делу, в Сибирь, в ссылку.

- Знаю, знаю! Понимаю! Я с политическими хорошо знаком! В партиях хаживал не раз. Люди хорошие! Постоянно тебе и чаю, и сахару, и табаку!.. Только ведь нашему брату - все мало. Ему что ни дай, а он норовит вот тебе непременно еще и сам взять... Так вот политиков то - ух! - больно хорошо обирали! Аж жалко! Все до нитки отберут и в майдан, а он - молчит! А у тебя сахар то есть?

Я дал ему сахару, чаю, хлеба.

- А ты не бойся! Ты вот дал мне, так я то больше у тебя ничего не возьму, потому у нас порядок такой: кто с тобой рядом - тот как святой, его уж мы не трогаем ни под каким видом! Спи, товарищ, спокойно!

Но я и без успокоений насчет своего имущества был совершенно спокоен: 5-6 книг и одно полотенце - мало беспокойства!

Но все-таки не спалось... Все было ново, дико, непонятно. Я вспомнил прожитое, Тулу, Ярославль, первую тюрьму. Все казалось мелочью по сравнению с будущим. Что же, ссылка в Сибирь не страшна - там то уж можно будет хоть поучиться. Год проживу, а там убегу в свою привычную среду и опять буду работать и смогу народу больше дать знаний. Ведь знание только и поможет ему разумно организоваться для завоевания своего счастья. Тогда не будет и преступлений: не будет причин совершать их...

Ночь прошла быстро. Утром мы прибыли в Москву, где нас пешком повели с Ярославского вокзала на Долгоруковскую улицу, в Бутырскую тюрьму. По улицам народ останавливался, смотрел на нас с любопытством и сожалением. Кое-кто подавал, старосте нашей партии хлеб, деньги.

Но вот мы у ворот и через минуту в сборной, где началась приемка.

- Политические есть?

- Есть, один.

- Давай его сюда.

Меня подвели к столу, где сидело несколько надзирателей и помощник.

После обычных вопросов об имени, фамилии, возрасте и сверки моих ответов со статейным списком, меня обыскали и повели по двору и коридорам к часовой башне. Открылась калитка на небольшой дворик, меня пропустили туда. Толстый надзиратель любезно поздоровался и сказал:

- Ну, идите кверху, к своим. Они сейчас обедают.

Я поднялся на третий этаж башни и застал следующую картину.

Круглая камера. По радиусам стоит кроватей 15, кое-где небольшие столики, табуретки, всюду книги.

За большим столом у передней стены сидят человек 20 и обедают. Увидев нового человека, все вскочили, побросав ложки, окружили меня, дружески приветствовали. Начались расспросы.

Я узнал многих знакомых по Москве и Ярославлю. Шум, говор совершенно сбили меня с толку, и я на все вопросы отвечал как то вяло, а то и вовсе молчал. Два слишком года абсолютного молчания отучили меня говорить. И я заметил, что мое молчание как то смутило товарищей. Они стали усаживаться опять за стол. Уселся и я. И все молчал, молчал суток трое...

Товарищи стали думать, что я не совсем в порядке. Но вскоре прошло, и я зажил по-тюремному, т. е. стал дежурить по камере, по кухне, возиться с книгами и приглядываться к людям: многие из них приковывали к себе внимание, да, думается, внимание всех нас на них и было обращено.

Вот Николай Львович Зотов, молодой студент Земледельческой Петровской Академии. Он всегда весел, беззаботен, подвижен. Он замечает все и за всеми наблюдает и чуть увидит, что кто-нибудь скучает - он уже около него и старается его развлечь; запоет кто - а он уже подтягивает и всюду вносит особую живость, энергию, организованность. Он - олицетворение сильной воли. Его к смелости и устойчивости приучил его отец. Ничего не бояться и упорно идти к цели - вот его девиз.

Альберт Львович Гаусман уже немолодой. Окончив университет в Петербурге, он продолжал упорно заниматься и стал знатоком юридических наук. Еще будучи в университете студентом, он принимал участие в работе "Народной Воли", а после ее разгона работал как литератор. Однако, при первых признаках оживления революционной деятельности, в 1884 году, он уже опять в рядах работников и организует вместе с Оржехом, Богоразом, Александровым и целым рядом других товарищей, среди который был и Л. М. Коган-Бернштейн, новую попытку возродить партию "Народной Воли". Его двигает на этот путь не столько чувство, сколько ум, приведший его к убеждению, что так именно надо. Если Зотов утверждал свою железную волю работой ума, то Гаусман создал себе волю исключительно умом. Он неразговорчив. Всегда сидит с книгой, - я иначе и вспомнить его не могу, - и читает.