Тут Гарька попытался было вставить слово, но Варвара Филипповна слушать его не стала:

- Молчи и слушай! Я редко с тобой разговоры разговариваю, потерпи... Так что ты Белле Борисовне про меня наболтал?

Гарька сразу напрягся, забегал шустрыми глазками по потолку, окнам, полу...

Белла Борисовна действительно вызывала его на беседу, и он долго, вдохновенно разыгрывал крайнюю степень смущения и полную откровенность, плел что-то о своей несчастной сиротской жизни с матерью - женщиной малограмотной, черствой, сомнительной... словом, не пожалел сынок красок.

- Молчишь? А давеча не молчал! Что грамотности мне не хватает говорил? Говорил! Пусть это и правда, да мог бы помолчать. Мог бы родную мать не срамить. Деньги в доме непонятно откуда берутся - намекал? Намекал! И подлый намек еще делал, будто я махинации темные проворачиваю. Делал? Делал! Ну допустим, что так на самом деле все и есть. Почему же ты не объяснил, куда деньги идут? На что расходуются "темные" денежки-то? Кто фирменные джинсы носит - ты или я? У кого часы последнего выпуска, без стрелок - у тебя или у меня? А магнитофон "Филиппс" у кого?.. Молчишь? И правильно делаешь! Знаешь, мать простит. Все простит. Все, да не совсем, подлая твоя душа... Ладно! Сколько?

- Чего сколько?

- Чего-чего? Сколько денег за книжку твою дурацкую надо?

- Букинистическая ведь... редчайшая, можно сказать... ни в одной библиотеке не достанешь.

- Ну?

- И почти все билеты учителя с нее скатывают. Думаешь, им охота каждый год новые задачки выдумывать? Вот и тянут тихонечко. Так что если у кого шарики работают, тот такую вещь не упустит...

- Сколько?

- Парень знакомый семь просил...

Вскоре после гибели Петелина Галина Михайловна прочла у Хемингуэя: "...когда что-то кончается в жизни, будь то плохое или хорошее, остается пустота. Но пустота, оставшаяся после плохого, заполняется сама собой, пустоту же после хорошего можно заполнить, только отыскав лучшее". Она любила Хемингуэя и верила ему. Писатель помог ей не замкнуться в своем вдовстве, искать общения и общества.

Конечно, Галина Михайловна знала, что не только Синюхина, но и некоторые другие соседки не одобряют ее поведения: не успела мужа похоронить и уже... Но к пересудам этим относилась совершенно спокойно, должно быть, потому, что одной ей было точно известно: за многозначительным "уже" ровным счетом ничего не кроется, ничего, кроме стремления избежать одиночества.

Однажды, как всегда по какому-то пустяковому поводу, зашла к ней Синюхина и участливо, жалостливо, с придыханием пустилась в рассуждения о тяготах вдовьей доли.

Галина Михайловна сочувствия не приняла, сказала, хоть и не зло, но колко:

- Но вы же не вдова, Варвара Филипповна, стоит ли вам так расстраиваться?

- Разве я о себе печалюсь? О других душа моя болит и о тебе тоже. Вот дети скоро вырастут, а тогда что, какой интерес жить?

- Вы у меня спрашиваете, Варвара Филипповна, или, так сказать, вообще рассуждаете?

- Вообще, вообще, Галя, просто так... А тебя чего спрашивать, что ты можешь знать?

- Почему не могу? О ком-нибудь другом, конечно, не скажу, а о себе могу.

- И чего же ты про себя скажешь?

- Я непременно постараюсь выйти замуж. Для себя и для ребят выйду.

- Ну молодец, Галька! Решительная ты. И на примете человек подходящий есть? - живо поинтересовалась Синюхина.

Но Галина Михайловна не удовлетворила ее любопытства, ответила с усмешкой:

- Нет, так будет.

И этого было вполне достаточно, чтобы в синюхинской голове немедленно возникла своя ясность: "Галька Петелина землю носом роет - замуж рвется. За сорок лет бабе, а об чем думает!"

Теперь ночью, когда Галине Михайловне не спалось и слепая холодная тревога тихо охватывала сердце - что-то кончилось, что-то снова кончилось, - она вспомнила те горькие дни и вперемежку с недавним давнее. Совсем-совсем давнее.

В сорок четвертом ей было семнадцать, она работала на авиационном заводе оружейницей. Прибавила в документах год и чуть не слезами выпросилась на фронт.

В Кандалакше, до которой девчонки добирались две недели, не падали бомбы и не рвались снаряды. Здесь пахло гарью, и развалины домов смотрели на девчонок, казалось, с недоумением... Угрюмый старик старшина, сокрушенно вздыхая и охая, выдал вновь прибывшим кирзовые сапоги сорокового размера, гимнастерки с рукавами, достигавшими колен, брюки до горла и необъятных размеров кальсоны...

В сырых землянках капало с потолка и подозрительно шуршал песок по стенам. Было холодно, неуютно и грязно...

В первые десять дней новоявленные оружейницы овладевали военной премудростью и сдавали зачеты.

В авиационном полку, куда Галя получила назначение, надо было часами набивать патронные ленты, ровнять их, укладывать в ящики, надо было чистить пушки и регулировать синхронизаторы, перетирать снаряды... Не избалованная в тылу - на заводе военного времени жизнь тоже была нелегкая - к вечеру Галя просто валилась с ног от усталости.

И боялась она пристальных мужских взглядов, преследовавших ее в сумерках землянок, в импровизированном клубе, боялась тихих уговаривающих слов и постоянно звучащего рефрена: "Ну что ты... война спишет..."

Как пережила бы Галя это испытание, не заслони ее своими широкими плечами Петелин, сказать трудно. Но он заявил права на нее, заявил неожиданно, открыто и громко.

Капитана Петелина в полку любили, уважали и побаивались. И стоило услышать: "Это петелинская девочка", как Галя оказывалась словно в броне.

В ту пору ничего между ними еще не было, и Галина боялась Петелина не меньше, а может быть, даже больше, чем других мужчин, и старалась почти не разговаривать с ним...

А он, находя все же возможность побыть с ней наедине, посмеивался и говорил:

- Ну, чего ты? Ты же знаешь, как у нас... а они пусть думают, пусть считают... Тебе же спокойнее... Если убьюсь, шепни девчонкам, что беременная, до конца войны никто не подойдет. Скоро конец уже. И не реви. Чего тебе реветь?

Потом Галя спросила:

- Петь, а почему ты со мной так был... ну понимаешь?..

И он ответил смущенно:

- Жалел.

Пепе нечасто говорил ей о своих чувствах, но благодаря ему она поняла: любить - это прежде всего участвовать и разделять... И еще она поняла - нельзя любить не уважая.

Обо всем этом думала Галина Михайловна, когда ей не спалось и слепая холодная тревога тихо сжимала сердце - что-то очень существенное кончилось, что-то кончилось...

Ох, как многое надо было понять и решить, решить для себя, чтобы жить дальше.

И тут мысли ее расплывались, уходили куда-то в сторону, уступая место дымной серо-сизой тоске и унылой сердечной боли.

ЧЕЛОВЕКУ ЧЕЛОВЕК

Дописав очерк о Пресняковой, я позвонил Анне Егоровне по телефону и попросил потратить на меня часок.

- Да я ж вроде все уже рассказала. Больше ничего не знаю, - без раздражения, но и без привычной приветливости отозвалась она.

- Теперь моя очередь, Анна Егоровна, должен отчитаться, показать вам, что сочинил.

- Вы всегда так делаете?

- Во всяком случае стараюсь.

- И не боитесь?

- А кто сказал: "Когда за правдой идешь, сам того не замечая, храбрее делаешься"?

Анна Егоровна засмеялась:

- Не перепутали. Говорила. Приезжайте. - И назначила время встречи.

И вот я в квартире Пресняковой, на двенадцатом этаже нового дома-башни. Две сравнительно небольшие комнаты, полированный мебельный гарнитур, телевизор на тонких ножках, капроновые занавеси от стены до стены, словом, все как у всех.

Только рядом с трельяжем неожиданная потемневшая грубая рамка и под мутноватым, в разводах, стеклом множество фотографий. Старая морщинистая женщина, покрытая платочком в горошек; пожилой мужчина с вытаращенными не то от удивления, не то от напряженного ожидания маленькими глазами; бесштанный мальчонка на сундуке, накрытом пестрядинным одеялом; склонившиеся над гробом люди: солдат с довоенными знаками различия, еще солдат...