- Знакомьтесь, - говорит Николай Михайлович, - один из опытнейших мастеров училища, Анатолий Михайлович Грачев, между прочим, только что вернулся из Африки, где в течение двух лет выполнял специальное задание... А это... - И Балыков представляет меня.

Мы обмениваемся рукопожатием, и я невольно думаю: если Грачев всерьез прижмет, пискнуть не успеешь! Его жесткая пятерня захватывает, как челюсть.

- Очень приятно, - низким, хрипловатым голосом говорит Грачев, и я чувствую на себе его вопрошающий взгляд.

- Как дела? - спрашивает Балыков.

- Нормально, если не считать, что я тут малость с инспекторшей повздорил.

- Какой инспекторшей? - настороженно спрашивает Балыков.

- А кто ее знает, откуда налетела. Возвращаемся с ребятами из столовой, перед самым зданием училища какая-то тетка пытается остановить группу и спрашивает: "Где мастер?" Я сзади шел. Подхожу, интересуюсь, что случилось. Она объявляет: я инспектор. И делает замечание: равнение плохое, разговоры в строю...

- Между прочим, я вас уже предупреждал, Анатолий Михайлович: в столовую и из столовой ваша группа ходит не лучшим образом.

- Предупреждали. Помню. Кстати, я тогда еще изложил свою точку зрения: пусть на строевой подготовке по военному делу они ходят как следует, там это имеет смысл... а в столовую лишь бы все сразу приходили.

- С этим я не согласен - был и буду. Излишней дисциплины не существует - и з л и ш н е й!

- Еще как существует. Ого-го!

- Не будем препираться. Куда пошла инспектор?

- Скорее всего жаловаться - к вам или к Борису Дмитриевичу.

И тут у директора заметно меняется выражение лица - вдохновленность исчезает, на смену ей приходит сосредоточенность и легкий налет беспокойства. Обращаясь ко мне, Балыков говорит:

- Если не возражаете, я покину вас минуток на десять? Анатолий Михайлович пока займет вас, а я выясню... - И Балыков поспешно уходит.

- Вот такие пироги, - откровенно насмешливо говорит Грачев, перепугалось начальство... С чем желаете ознакомиться?

- Боюсь отрывать вас от дела, Анатолий Михайлович...

- Ничего. Ребятишки мои уже созрели. Час-другой вполне могут обойтись без пристального руководства...

- Тогда я бы с удовольствием послушал вас. Ну, скажем, что-нибудь автобиографическое? Как вы на такое предложение посмотрите?

- Автобиографическое? Да-а... А скажите, вы про наше училище конкретно писать собираетесь или прототипы - так это, кажется, называется - подбираете?

- Ни то и ни другое. Просто я любопытный, как пингвин.

- Я тоже. Идите-ка сюда. - И Грачев ведет меня в самый дальний угол мастерской, к пустым тискам. - Одну минутку, пожалуйста.

Он отсутствует совсем недолго и, возвратясь, подает мне кусок прутка и слесарную ножовку.

- Попрошу, - говорит Грачев, - отпилите миллиметров сорок.

- В размер? - спрашиваю я, недоумевая, что бы это могло означать.

- Нет, приблизительно, на глаз.

Я зажимаю пруток в тисках, беру из рук Грачева ножовку, мельком взглядываю на полотно и обнаруживаю - полотно стоит задом наперед. Отворачиваю барашек, хочу переставить как надо, но Анатолий Михайлович не дает мне этого сделать.

- Все в порядке. Можете не пилить. Все и так теперь совершенно ясно.

- Не улавливаю, в чем пафос?

- Только не обижайтесь. Надо было выяснить уровень вашей компетенции? Как иначе вести беседу? Слишком популярно станешь объяснять оскорбительно вроде, недостаточно популярно - непонятно...

- Ориентируйтесь на пятый разряд, - говорю я. - А чего не пойму, спрошу.

Занятия окончены. Мы вдвоем.

- Вы просили из автобиографии рассказать. Анкетные данные, я думаю, интереса не представляют: пяти лет остался без отца, семи - без матери, воспитывался у родственников, потом - в детском доме. С пятнадцати живу, можно сказать, самостоятельно...

Рассказывает Анатолий Михайлович неспешно, время от времени приостанавливается, будто прислушивается к себе, будто вспоминает что-то, а может быть, взвешивает: сообщать или не стоит? Он непрост, этот коренастый человек с завораживающей улыбкой...

- Вероятно, биографические данные вас не очень интересуют? Все родятся, учатся, женятся, переходят с одной работы на другую... Схема универсальная и для всех примерно одинаковая. Вас, мне кажется, внутренняя жизнь должна занимать, формирование, как бы сказать, личности, человеческого "я".

- Пожалуй, вы правы: интересует меня не столько общее, сколько индивидуальное.

- Шкетиком, дохлячком пришел я в первый класс. Одежонка нищенская, бойкости ноль. Все стенки подпирал... Ну вот... И запомнилось: попросился я из класса выйти. Учительница сказала: "Иди, Грачев". Вышел и топаю по коридору, а коридор солнечный, веселый, праздничный такой, только тут откуда ни возьмись мальчишка, может семи или восьмиклассник. Выбегает из спортзала. В трусах, в майке, в резиновых туфлях, вроде теперешних полукедов. Окликает меня: "Эй, пшено, подь сюда!" Я подошел, а он велит: "Завяжи шнурок на тапочке!" - и сует мне свою ногу. Я спрашиваю: "А ты сам почему не можешь?" Он посмотрел на меня как-то дико - мне даже страшно сделалось - и велит: "А ну! Завязывай, не то по стенке тебя размажу".

И опять Грачев замолкает.

Я не тороплю Анатолия Михайловича и живо представляю себе маленького и большого в солнечном коридоре, почему-то мне видится разлапистый фикус в кадке и слышится тихое гудение классов...

- И побил он меня. Сильно побил. Но это не самое главное. От обиды и боли, оттого, что он порвал на мне рубашку, а за это, я знал, мне еще дома влетит, я так расстроился, что проторчал в уборной до конца урока. Плакал или не плакал - не помню. Может, молчком переживал. А когда начался следующий урок, учительница спросила: "Где ты был столько времени, Грачев?" Я сказал: "В уборной" - и весь класс засмеялся. А она сказала: "Дети, тише!" - И мне: - "Нехорошо обманывать, Грачев, стыдно! Если ты прогулял пол-урока, так и надо говорить - прогулял, если успел еще и подраться, так и надо говорить - подрался". И тут, это уж я точно помню, тут я страшное дело как разревелся. А учительница решила, что я плачу, сознавая, как плохо поступил, хотя я ревел потому, что не мог примириться с несправедливостью. ...Чепуху рассказываю? - неожиданно перебил себя Грачев и посмотрел мне в глаза своим особенным требовательно-пронизывающим взглядом.

- Это совсем не чепуха, Анатолий Михайлович, и вы прекрасно понимаете...

- Понимаю... Извините. Из такой вот чепухи в конечном счете жизнь складывается... Вернее, даже не складывается - определяется. Потом я много раз сталкивался с несправедливостью, и всегда мне было больно и страшно, вроде ознобом прохватывало... Может быть, это и привело в училище и вообще к работе, которой я теперь занимаюсь... Слушайте, а чего мы сидим здесь? Пошли на воздух!

Как хорошо было вдохнуть свежий весенний воздух. Мы медленно брели по продуваемой низовым ветром улице, и Грачев продолжал:

- Несправедливость, особенно к незащищенным, а ребятишки всегда незащищенные - над ними все: отец, мать, бабушка, тетя, учительница, пионервожатая, милиционер, всякий, кто старше или сильнее, - может быть, самая большая беда на свете!

Вот рос я рядом с Мишкой, таким же бездомным, как сам. Раз долбануло его несправедливостью, два, три... С отчаяния, от неспособности защититься он озлобился и покатился под откос. Судили за хулиганство, отсидел, вышел; судили снова - за воровство, опять отсидел, и опять судили - за грабеж... Был я в зале суда и никогда не забуду, как он судьям сказал:

"Мне терять нечего. Ваше дело судить, мое не попадаться. Постараюсь следующий раз не влипать".

И тут седой заседатель спросил его:

"А вы не боитесь, что следующего раза может вообще не быть?"

И что же, вы думаете, Мишка ему ответил?

"Тем лучше, если не будет..."

Достаю сигареты, предлагаю Грачеву.

- Благодарствую, не курю.