Он и раньше понимал - нахамишь классной, она от этого лучше относиться не станет. Надо сдерживаться, не распускать язык. Но почему-то язык всегда оказывался сильнее своего хозяина...

Игорь не из тех, кто склонен к самокопанию и долгим угрызениям совести, но в этот лунный вечер на пустынном дворе он вдруг оказался в окружении собственных мыслей. В блокаде, в кольце...

Обыкновенно, когда ему надо было оправдать какой-нибудь неблаговидный поступок, он не очень мучился. Скажем, шел на физику, не открыв дома книжку. В голову закрадывалась неприятная мысль: если спросят, от двояка не спастись. И тут же он успокаивал себя: как будто от того, что я просидел бы вчера хоть до двух ночи, что-нибудь могло измениться. Перед смертью не надышишься!

Или он хамил учительнице, хамил зря, просто потому, что его "несло". И тут же находил оправдание: а кто орал на меня прошлый раз? За что? За Гарьку - он пульнул в доску, а она подумала на меня. Как аукнется, так и откликнется.

Пословицы очень помогали Игорю жить, и он никогда не думал, что пользуется народной мудростью откровенно спекулятивно, выклевывая только те сентенции, афоризмы, поговорки, которые работают на него, и начисто забывая те, что звучат осуждающе...

Гарька появился, как всегда, неслышно, вроде бы ниоткуда. Он приблизился как бы на мягких кошачьих лапах и хмыкнул над самым Игоревым ухом:

- Прогуливаемся? Просто так или переживаем?

- Чего мне переживать?

- Мало ли, может, жених не нравится?

- Какой жених?

- Ну с цветочками. Видел, знаю!

- Чего ты знаешь?

- К Ирке сватается. Что, неправильно?

- Правильно-правильно. Ты всегда все самым первым узнаешь. У тебя нюх как у легавой...

- При чем легавая? Что я, собака...

- Ну ладно, это так, к слову.

- А он кто? - спрашивает Гарька и настораживается.

И тут в шальной Игоревой голове что-то тренькает, что-то срывается с оси, и язык его, набирая фантастические обороты, идет в полную раскрутку:

- Не протреплешься? Только тебе, как другу, говорю. Лешка, ну этот, с цветами, он вообще-то моряк. В загранку плавал. И получилась у него история с таможней. Кое-чего привез, чтобы фарцонуть, да сыпанулся. Ему, бах, и срок дали; ему бы сидеть и сидеть, но тут одно дело подвалило... словом, досрочное освобождение вышло...

- Какое дело подвалило?

- Боюсь, протреплешься.

- За кого ты меня считаешь?

- Смотри! Трепанешь, голову оторву. Он на севере сидел, ясно? А там золото добывают. Наткнулся на самородок. Семь кило! По закону, кто больше пяти кило самородок находит и государству сдает, того сразу по чистой отпускают. И еще премию дают.

- Большую?

- Лешке пятьдесят семь тысяч с чем-то отвалили.

- Ирка ваша небось с ума сходит, какая довольная?

- Да не очень. Все-таки вроде уголовник. Она говорит: лучше бы меньше получил, но какую-нибудь другую премию - за музыку или за изобретение...

Гарька совершенно околдован беспардонным Игоревым враньем, он готов тут же нестись домой, чтобы сразить такой новостью мамашу. Он давно приметил - стоит принести ей чего-нибудь скандально-неожиданного, и мать делается такой доброй, такой уступчивой - только проси...

- Ну и что, согласилась Ирка?

- А черт их поймет! Вавасич уговаривает, мать плачет...

- Чего ж ты ушел, чего ж не дождался, чем дело кончится?

- Неохота их слушать. Все равно они без меня ничего решить не могут.

- Как не могут? Почему?

- Есть причина. Ирка еще отцу обещала без моего согласия замуж не выходить.

- А ты? Согласен?

- Не знаю, хожу, думаю...

- Я бы сразу согласился.

- Ты можешь сразу, а я не могу.

- Да соглашайся, не думай!

И Гарька исчезает так же бесшумно, как пять минут назад появился. Игорь смотрит в уменьшившееся лицо луны и мысленно говорит: "Во дурак! Поверил".

Ч А С Т Ь В Т О Р А Я

НУЖЕН ХОРОШИЙ МАСТЕР

Николай Михайлович Балыков, директор училища металлистов, сидел в своем просторном серо-голубом кабинете и сосредоточенно глядел в одну точку. Точкой этой было заявление, лежавшее на директорском столе. Увы, заявление самое обычное, к глубокому огорчению Балыкова, оно не содержало в себе ничего нового:

"В связи с затруднительным семейным положением - рождением второго ребенка и болезнью жены, прошу освободить меня от занимаемой должности мастера вверенного вам профессионально-технического училища..."

Утром автор заявления - толковый человек и в прошлом ученик Николая Михайловича - заходил к директору и, стараясь не смотреть в глаза Балыкову, тихо говорил:

- Конечно, я понимаю, Николай Михайлович, подвожу вас... тем более учебный год к концу идет... Но и вы в мое положение войдите... Место сейчас в седьмом цехе освободилось, сколько они ждать согласятся? Неделю, ну десять дней... У них план... А я там против того, что здесь, вдвое заработаю... Верно? Когда бы не ребенок, можно до лета повременить, а так...

- Агитируешь? Или я сам не знаю и не сочувствую тебе, или не хочу сделать, чтобы всем лучше было? Только и ты, пойми: отпустить обязан, знаю, а кем тебя заменить? Кем? Резерва главного командования у меня нет и биржи труда тоже не существует... Кому твою группу передать, вот ведь в чем вопрос?

- Да у меня у самого душа за группу болит.

- Ладно. Ступай покуда к ребятам. Буду в завод звонить, попробую на отдел кадров нажать. Только ты мне нож к горлу не приставляй.

И Николай Михайлович, отпустив мастера, принялся звонить начальнику отдела кадров. И тот обстоятельно и весьма убедительно ругал его: это же черт знает что, до конца учебного года осталось совсем немного, могли бы и потерпеть...

А Балыков, словно ему надо было освободиться от нерадивого мастера, уговаривал кадровика:

- Ребенок у человека родился. Второй! Жена болеет. Должны мы в положение войти? Поддержать Фомина материально у меня возможностей нет, как же я могу его задерживать...

Теперь директор смотрел в одну точку и мучился сознанием своей беспомощности: не подписать заявления нельзя, ну задержать человека еще на каких-нибудь десять дней в его власти, но что толку?.. Отпустить? А как оставить группу без мастера?

И вместо того чтобы наложить какую-нибудь резолюцию: освободить по собственному желанию или отказать - Николай Михайлович вызывал в памяти мастеров, с которыми ему пришлось иметь дело за долгие годы работы в училище.

Как всегда в затруднительных положениях, первым Балыков вспомнил Федора Семеновича Бубнова. Старик учил его еще перед войной. Никакой специальной педагогической подготовки Бубнов не имел. И все-таки не было мальчишки в училище, которого Семеныч не сумел бы поставить на путь истинный.

Малорослый, грузный, медлительный, он вошел в жизнь Николая Михайловича, когда подвел его, тонкошеего, хиленького парнишку, к токарному станку, закрепил в патроне пруток и, прежде чем включить мотор, распорядился:

- А ну, засекай время!

Плавно закрутился пруток, вот уже черно-рыжей его поверхности коснулся резец, вот побежала стружка, вот обозначились контуры фигурного валика; мастер остановил станок, смерил штангенциркулем диаметр, прошелся еще раз по блестящей поверхности готовой детали и спросил:

- Сколько?

- Две минуты и чуть-чуть, - сказал Балыков, стеснительно глядя на мастера.

- Сорок шесть копеек в кармане. Ясно?

Неискушенный в арифметических расчетах, ничего не слушавший об экономике, четырнадцатилетний Колька Балыков вычислил в тот же вечер, что, работая, как Федор Семенович, юн смог бы зашибить тысячи три в месяц! Цифра эта ошеломила мальчишку, хотя по натуре он и не был жадным.

Собственно, не возможность разбогатеть произвела впечатление на Балыкова, нет, просто он впервые в жизни увидел, как "из ничего" добывается рубль. И то, что мастер делал это так невозмутимо и легко, на всю жизнь возвысило Бубнова надо всеми.