Сидит, как какая-то жадноватая бабка, которая и стакан-то верхом насыпать жалеет. А что сделаешь? Мать прямо сказала еще два года назад: «Не нравится — на все четыре стороны, крест можешь и не носить, бесстыжая, но чтоб по дому все делала, что велю. Кто не работает, тот и не ест, — это еще в Библии сказано, хоть и красуется теперь на улице на красных полотнищах».
До чего же неладная у нее жизнь! А тут еще этот Аверя… Ну был бы он другим — обидно не было бы. А то ведь Аверя — смельчак и силач, такой веселый и азартный, с ним и минуты не заскучаешь, и вдруг такое… Даже в голове не укладывается.
Брату Артамону хорошо — ушел. Стал капитаном сейнера. Как женился на Ксане, так привел по ерику к дому лодку, погрузил в нее свой скарб: два чемодана, связку книг, радиоприемник «Аккорд», несколько складных бамбуковых удочек и спиннинг, узел с простынями и подушками, — погрузил, помахал ей и родителям рукой и отчалил. Ксана, ладненькая, с веселыми глазами, босая, шла рядом с мужем и поднимала на пути лодки невысокие мостки: под высокими Артамон проезжал согнувшись… Вот и все. Почти без ссор, без ругани. Не пожелал — и уехал. Отец хотел было поругаться с ним, пошуметь накануне, да Артамон, хоть и капитан, да не любитель шума и всякого такого.
— Спокойней, батя, — сказал он, — и на хохлацкой стороне мне будет неплохо: они нам отдают полхаты. А со временем и сами отстроимся. Помогать тебе буду по-прежнему. Не думай и в уме не носи, что зло на тебя таю. Приходите с матерью — добрыми гостями будете.
— Некогда нам на вашу сторону шататься. Плохо ты с нами поступил. Что старики говорить будут?
— Как бы я жил, отец, в одной комнатушке? Не холостой ведь уже.
— Хотел бы — жил бы. В новом доме побольше выделил бы. Две не могу — у меня и Грунька с Фимкой, и бабка, и Галактион. Все так получается, когда бога забывают. Грех большой на себя принимаешь. Не будет тебе спасенья.
— Чего опять про это, отец! Уже немало говорено, думаю прожить без бога как-нибудь, и уж здесь мы с тобой не сойдемся ни в какую.
— Езжай. — Отец махнул рукой и пошел в дом не оборачиваясь.
Мать — та мало говорила, та больше плакала, и отец сказал ей в первый вечер:
— Ревешь теперь? Реви… Не уследила. Я-то все на рыбе, по гирлам да кутам маюсь, а ты из хаты не вылазишь, при детях все… Откуда же они у тебя такие? В церкву, видать, плохо водила, слов к ним не знала, ласки в душе не держала. Суровая ты с ними больно…
— А Груня… — отвечала мать. — Моя она дочка, Груня, послушливая, сердешная… А Локтя?
В этом мать была, пожалуй, права. Впрочем, в отношении Локти не совсем. По утрам Фиму будил материнский окрик:
— Локтя, к иконам!
Мальчонка долго ворочался в постели, протирая глаза, зевал. Тогда с него летело сорванное одеяло. Он умывался, становился под иконы, тоненьким голоском бормотал «Отче наш». Все это когда-то велели проделывать и Фиме, но только до четвертого класса. В четвертом она сказала — нет. Один галстук ее мать сожгла, другой спрятала невесть куда. Поколачивала, не давала есть, рвала библиотечные книги. Фима скрывала это в школе. Стыдно было такое говорить о матери.
Третий галстук — на покупку его дал деньги Артамон — мать не тронула.
Многое изменилось в ее жизни. Даже смешно было, что когда-то, маленькой, ей нравилось ходить с матерью в церковь, торжественную и высокую, всю в позолоте таинственных икон, в разноцветных стекляшках окон, нравилось слушать церковный хор, прерываемый иногда голосом священника. Даже сам запах церковных свечек, мигание языков огня, подпевание женщин в белых платочках — почему-то все в их церкви ходят в белых платочках, и у нее такой был, только маленький, — во всем этом было что-то загадочное и странное.
«Все от бога, — говорила мать. — Хочешь быть счастливой — молись; хочешь хорошо учиться — молись; хочешь, чтоб отец поймал много рыбы и хорошо заработал, — молись…»
И Фима молилась. В церковь она ходила, как в кино.
Комнатка Артамона освободилась, но не стало в отцовском доме просторней и светлей. Несколько икон, которые брат вынес из своей комнаты, вернулись на свои привычные места. Вначале Фима думала, что только мать такая упорная, что с отцом легче договориться. Ничуть не бывало. Разве что отец был сдержанней и принимал спор. Узнав в школе, что Гагарин на своем «Востоке» впервые взлетел в космос, Фима ворвалась домой:
— Отец, слыхал? Где ж он, твой бог? Если б Гагарин увидел его — сказал бы.
Отец, расчесывавший у зеркала бороду, холодно посмотрел на нее:
— А он и не хотел ему показываться. Велика честь.
— За тучку спрятался? Или куда еще?
— Спаситель нам не докладывает. Его дело.
— А чего же он пустил туда космонавта? Он ведь всемогущ. Мог бы и не пускать.
— Знать, такая его воля. Захотел — и пустил.
— Как же мог он это захотеть, если Гагарин своим полетом доказал, что в природе все не так, как пишет Библия?
— Не нам знать. Иди-ка лучше помоги матери грядки вскопать. Больше пользы будет, чем насмехаться над родителями.
— Ох и жалко мне тебя, отец!
— Ну иди-иди, некогда мне с тобой… Много тут вас развелось. На разные лекции тащут… Деды что, глупые были?
— Не глупые, а темные! — запальчиво вставила Фима.
— Я тоже, может, у тебя темный?
— Конечно же, самый что ни на есть темный!..
Отец резко повернул к ней лицо:
— Проваливай отсюдова… Ну? Чтоб дети в старое время такое отмочили родителю своему… Вон!
Хоть не дрался. Вот так и жили они. Даже Локтя и тот плохо слушался Фиму. Бубнил молитвы и, нарядненький, причесанный, прилизанный, ходил с матерью в церковь.
— Дурачок, — говорила ему Фима, — где он, твой бог? Помог ли он тебе хоть раз?
Локтя хлопал глазами и пожимал плечиками.
— Мама говорит, что да. Если б не господь, у меня бы скарлатина не прошла: мама все молилась за меня.
— Врачи тебя спасли, а не ее молитвы.
— Не знаю, может быть… Лысый сказывал, что видел на кладях черта, сидел и жрал Пахомову корову, а хвост с кисточкой в ерик свисал…
— А ты и уши распустил?
— Да, — серьезно отвечал Локтя, — наверное, бога нет… Не буду больше верить.
А через день бабка кричала:
— Локтя, чисть ботинки. В церкву!
И Локтя бросал недовырезанный кинжал, чистил ботинки и чинно шагал с высокой, негнущейся, как весло, старухой в церковь…
Визг, вопли, плеск воды отвлекли Фимку от мыслей. На широком водном пространстве, там, где сходилось несколько ериков, образовав что-то похожее на пруд, развернулся морской бой, а точнее — корытный. Десятка два малышей на металлических корытах носились по пруду и с воплями брызгались водой. Острая зависть кольнула Фиму. Давно ли сама участвовала в таких вот боях! Утащит потихоньку у матери корыто, спустит с кладей, сядет в него и, работая, как веслами, двумя фанерками, понесется по знакомым ерикам…
Что делать! Лодку у взрослых не выклянчишь, с собой на рыбалку берут редко — не до игр взрослым: надо рыбу ловить, чтоб домой вернуться не с пустыми руками. А желание поплавать в какой-нибудь посудине у рыбацких детей велико…
Был среди ребят и Локтя. Он важно сидел в огромном — и Фима здорово плавала в нем! — оцинкованном корыте и, отчаянно работая руками, брызгался, лил воду, как водомет, в корыто рыжеватого Толяна. Конечно, Локтя сидел не в каком-то там корыте, а в новейшем, оснащенном ракетами с ядерными боеголовками судне!
Судно Толяна быстро наполнялось водой, но его брат — Костик, сидевший в том же корыте за братниной спиной, — усиленно выливал воду ладонями, сложенными в черпачок. Рядом с Локтей, борт о борт, отважно сражались кривоногий Саха и Лысый. Один Толян почему-то воевал не на их стороне.
В неразберихе и горячке боя невозможно было понять, кто против кого воюет.
Локтя сражался отчаянно; крестик на его шее взлетал на тесемке, болтался из стороны в сторону. Чтоб крестик не мешал, не кололся, Локтя откинул его назад, и теперь он прыгал на лопатках. Чтоб он не потерялся и его нельзя было снять, мать хитро завязала тесьму вокруг шеи.