Рядом лежащий солдат снял с живота котелок, отвернул брезент - вылил воду, снова лег на свое место, установил котелок и закурил.

Левофланговый перевернулся на правый бок:

- Когда всех призывников вызвал староста, пришлось идти и мне. И так вдруг стало тяжело. Вот ведь ни я не люблю девушку, ни она меня, а тяжело уезжать. Ходил, ходил я вокруг дома Каты, заметил ее: присела за коробом и следит за мной. Подошел. "Ката, говорю, я пришел с тобой проститься!" Вот все, что я ей сказал. А она: "До свидания, Ника". И застеснялась. "Подойди ближе, Ката, ведь я ухожу в армию!" Ей хочется подойти, но она не подходит. Потом вдруг сбегала в клеть, принесла яблоко. "Возьми, Ника! А тебе жалко села?" "Жалко, Ката!" Еще тяжелее мне стало, во рту пересохло, и слезы на глаза набегают, словно смотрю прямо на солнце... "Жалко мне, Ката, и маму, говорю я ей, - и Ёлу, и тетю Соку". "А еще кого-нибудь тебе жалко?" спрашивает она, глядя в землю. "Жалко мне и тетку Станию, и деда Ристу". "Ну, а еще, еще?" "Жалко мне... жалко мне и тебя, Ката", - и я взял ее за руку... Сам не знаю, как это я вдруг, словно сестра она мне, ну, пусть бы мы хоть любили друг друга, а то, ей-богу же, нет.

- Но ведь ты взял ее за руку, не так ли? - спрашиваю я. - И, конечно, поцеловал?

- Нет, ей-богу, не целовал я ее.

- Признавайся, чего там!..

Как раз в это время прямо у нашей палатки раздался сигнал тревоги. Поднялся невероятный шум. Ботинок со свечкой перевернулся, и огонек погас. Ранец с картами в суматохе вылетел из палатки. Лежавший солдат вскочил и опрокинул котелок с водой на младшего унтер-офицера, чем вызвал град проклятий. Левофланговый, ругаясь, искал свою шапку. Густой мрак, сутолока, неразбериха. В палатках нашей роты все кипит, а на улице хлещет ливень, поет рожок, дневальные стучат по мокрому брезенту палаток: "Вставай, тревога!"

У меня остался один сапог, второй второпях надел младший унтер-офицер. Я натянул служивший подсвечником солдатский ботинок, весь закапанный воском, схватил чей-то ранец и выскочил наружу.

И здесь кромешная тьма. Дождь льет так, словно прорвало небо. Командир завернулся в одеяло. Около него с маленьким фонариком стоит трубач. Рота собирается быстро. Люди заспаны, напуганы тревогой.

Думали, случилось бог знает что... А оказалось, что полк, несший внутреннюю охрану, утром выступает в поход, поэтому нам предстояло сменить часовых.

Левофланговый так и не признался, что поцеловал Кату. Погиб он, бедняга, на Три-Ушье.

ПЕРВЫЙ ЗАЛП

Сегодня утром наши части из Пирота двинулись к Сукову Мосту. Нам сказали, что объявлена война и девятый полк, охранявший границу, очевидно, уже вступил на вражескую территорию.

С утра до темноты стояли на улицах жители Пирота. Старики недовольно качали головами, старушки плакали, девушки провожали нас нежными взглядами, а ребятишки пристраивались к колонне и наигрывали в сложенные ладони марш или кричали в такт барабану "бум! бум!"...

Не по солдатским лицам, а только по лицам провожающих можно было прочесть, куда мы идем.

В стволе винтовки у каждого букетик цветов, к шапке приколот желтый левкой, самшит или еловая веточка; шапка сдвинута на брови или на ухо, шинель в скатке, а фляжка выстукивает о тесак в такт маршу: "тук, тук, тук".

Солдаты бодрые и веселые, глаза сияют, все идут в ногу, торжественно, как на свадьбу. Переплелись тысячи разных голосов. Впереди высокий голос выводит "Йова на свирели играет, свою Ружу вызывает..." В другом месте сбились с мелодии и запели "Сюда, сюда, за эти горы". Кто-то затянул "Как прекрасен этот свет", а группа студентов - "Чаша моя, чашечка!" Временами слышится смех: студент-доброволец, не найдя ранца, вытряхнул содержимое подушки, набил наволочку походным снаряжением, а теперь узел мешает ему идти. У кого-то из призывников навернулись на глаза слезы - все показывают на него пальцами и снова смеются.

Затем следует неизбежная команда: "Подтянись! Взять ногу! Ты, ты, тебе говорю! Что на меня смотришь! Перемени ногу!" На некоторое время наступает тишина. Но вдруг не выдерживает и заговаривает один, за ним другой, третий, потом все сразу, и снова начинается шум и галдеж. Раздаются кабацкие, городские песни, раздольные деревенские; вот кто-то из унтер-офицеров запел боевую песню "С радостью сербы в солдаты идут". Но его голос скоро утонул в восклицаниях, шутках, в смехе и разговорах.

Припекает солнце: Прямая, бесконечная дорога покрыта толстым слоем пыли, поднимающейся за нами густым облаком. Пыль засыпает все. Побелели бороды, усы, брови. От яркого солнца больно глазам. Но все мы по-прежнему веселы и бодры.

Кто-то из молодых призывников, еще не знающих, что такое бой, расспрашивает, как он начинается, как кончается. Младший унтер-офицер, с медалью за сербско-турецкую войну, подходит к ним и начинает рассказывать удивительные истории, словно воевал он не восемь лет назад, а еще во времена Марка Кралевича.

Некоторые совсем приуныли и идут, как дети, которых силой тянут в школу, где их ждет учительская "ласка". Расспрашивают: неужели всех убивают, можно ли спрятаться - и все в таком роде.

Один кадровик, крепкий на вид парень, с тонкой шеей и сильными руками, хвастливо обещает вызывать болгар на поединок.

Капрал убеждает, что смерть на поле боя самая лучшая; его сосед жалеет оставленных дома жену, детей, семью; один уверяет, будто ему все равно, убьют его или нет; другой возражает: если уж умереть, так сразу, чтобы не мучиться; третий говорит, что лучше всего погибнуть от гранаты; с ним не соглашаются: лучше от пули, если она попадет прямо в сердце.

Кое-кто уже устал. Выбегают из строя, чтобы завязать шнурок, поправить спадающий ранец, подтянуть развернувшуюся скатку, отстают, потом догоняют; в патронташах гремят патроны.

Жара... жажда... пыль... и все-таки солдаты веселы.

Все словно поседели: пыль лежит на подбородках, на волосах, на одежде, пыль скрипит на зубах. Почти во всех фляжках уже нет воды, хотя у кого-то еще сохранилась ракия: ее расходуют экономнее. Изнуряющая жара. Цветы на стволах винтовок поникли, руки набрякли, глаза стали сонными, веки отяжелели и поднимаются с трудом, но все-таки еще раздаются песни, шутки, все идут в ногу.