К счастью, все возрастающее недоверие к снотворным спасло меня от полной гибели - сам я почти никогда но принимал те средства, которые весь день напролет прописывал моим пациентам. Моим врачом была Гозали. И послушно пил снадобья, которые она варила на французский манер из всевозможных чудодейственных трав. Мое состояние очень тревожило Розали. Я обнаружил, что она нередко без спроса отказывала пациентам, когда у меня, по ее мнению, был слишком утомленный вид. Я пытался рассердиться, но у меня не осталось сил, чтобы выбранить ее.

Был обеспокоен и Норстрем. Наше взаимное положение изменилось: он подымался по скользкой лестнице успеха, я по ней спускался. От этого его доброта только возросла, и я часто поражался тому, каким терпеливым он был со мной. Он постоянно приходил на авеню Вилье разделить мой одинокий обед. Последнее время я не обедал вне дома, никого не приглашал к себе и не бывал в обществе, хотя прежде все это мне нравилось. Теперь же такие развлечения казались мне пустой тратой времени. Я хотел, чтобы меня оставили в покое, я хотел только одного - спать.

Норстрем настойчиво советовал мне уехать месяца на два на Капри и отдохнуть там хорошенько - тогда я, несомненно, вернусь в Париж совсем здоровым. Я говорил, что, уехав, уже никогда больше не вернусь в Париж, так как мне опротивела искусственная жизнь больших городов. Я больше не хочу бессмысленно томиться в этой атмосфере болезненности и гниения. Я хочу уехать отсюда навсегда. Я не желаю быть модным врачом. Чем больше у меня пациентов, тем тяжелее давят меня мои цепи. Я могу найти для своей жизни другое употребление, вместо того чтобы тратить ее на богатых американцев и пустых нервных дамочек. И нечего ему твердить, что я гублю свою "блистательную карьеру". Он прекрасно знает, что во мне нет того, без чего человек не может стать по-настоящему хорошим врачом. Ему к тому же известно, что я не умею ни зарабатывать, ни копить деньги. Кроме того, я вовсе не стремлюсь к деньгам, я не знаю, что с ними делать, я их боюсь, я их ненавижу! Я хочу вести простую жизнь среди простых неиспорченных людей. Если они не умеют ни читать, ни писать - тем лучше. Мне ничего не нужно, кроме беленой комнаты, жесткой кровати, дощатого стола, двух-трех стульев и рояля. За окном пусть щебечут птицы, а вдали шумит море. То, что я действительно люблю, стоит очень дешево. Я буду счастлив в самой скромной обстановке, если только у меня перед глазами не будет ничего безобразного.

Норстрем медленно обвел взглядом столовую - картины с золотым фоном ранних итальянских художников на стенах, флорентийскую мадонну на пюпитре, фламандские гобелены на дверях, сияющие кафайольские вазы и хрупкие венецианские бокалы на буфете, персидские ковры на полу.

- Ты все это, вероятно, приобрел в магазине "Бон-Марше"? - спросил Норстрем, ехидно поглядывая на бесценный бухарский ковер под столом.

- Я с радостью отдам тебе его за одну-единственную ночь здорового сна. Можешь взять вот эту уникальную урбнискую вазу, подписанную самим маэстро Джордже, если сумеешь научить меня снова смеяться. Мне больше не нужен весь этот хлам, он ничего не говорит моему сердцу, он мне надоел! И перестань усмехаться! Я знаю, что говорю, и сейчас тебе это докажу. Знаешь, что произошло со мной, когда я на прошлой неделе был в Лондоне, куда меня вызвали к этой даме, страдающей грудной жабой? Ну так вот! В тот же день мне пришлось заняться еще одним больным (это был мужчина), и гораздо более тяжелым. Это был я сам, или, вернее, мой двойник - Doppelganger, как называл его Гейне. "Послушайте, друг мой, - сказал я моему двойнику, когда мы с ним под руку выходили из Сент-Джеймского клуба. - Я хочу поподробнее исследовать вас изнутри. Возьмите себя в руки, и прогуляемся по Нью-Бонд-стрит от Пиккадилли до Оксфорд-стрит. Теперь слушайте: наденьте самые сильные свои очки и внимательно вглядывайтесь в каждую витрину, тщательно рассмотрите каждый предмет. Вы ведь любите красивые вещи, а мы пройдем мимо самых дорогих лондонских магазинов. Все, что можно иметь за деньги, разложено тут перед вами на расстоянии протянутой руки. Все, что вы пожелали бы иметь, вы получите, лишь стоит сказать - я хочу вот эту вещь, но с одним условием: то, что вы выберете, вы должны оставить себе, отдавать вы ничего не имеете права".

Мы дошли до угла Пиккадилли, и эксперимент начался. Скосив глаза, я неотрывно следил за своим двойником, пока мы шли по Бонд-стрит и заглядывали в каждую витрину. На минуту он остановился перед антикварным магазином Энью, внимательно посмотрел на старинную мадонну на золотом фоне и сказал, что картина очень хороша - ранней Сиеннской школы, может быть, кисти самого Симоне ди Мартино. Он сделал движение к витрине, как будто хотел схватить картину, но потом грустно покачал головой, сунул руку в карман и пошел дальше. Он полюбовался старинными часами в витрине Хаита и Роскелла, а потом, пожимая плечами, сказал, что его не интересует, который сейчас час, да и вообще можно определять время по солицу. Перед витриной Аспри, со всевозможными безделушками и побрякушками из золота, серебра и драгоценных камней, он объявил, что ему тошно, что он разобьет стекло и переломает содержимое витрины, если тотчас от нее не отойдет. Когда мы проходили мимо заведения портного его королевского высочества принца Уэльского, он сказал, что старая одежда куда удобнее новой. И чем дальше мы шли, тем он становился равнодушнее и замедлял шаг лишь для того, чтобы погладить многочисленных собак, следовавших по тротуару за своими хозяевами. Когда мы наконец дошли до Оксфорд-стрит, у него в одной руке было яблоко, а в другой - букетик ландышей. Он сказал, что ничего другого из того, что он видел на Бонд-стрит, он не хочет, кроме, может быть, маленького абердннского терьера, который так терпеливо ожидал своего хозяина перед магазином Аспри. Он принялся грызть яблоко и сказал, что это было очень хорошее яблоко, а потом с нежностью посмотрел на ландыши и сказал, что они напоминают ему Швецию. Затем он выразил надежду, что я завершил свой эксперимент, и спросил, понял ли я, что с ним такое, - не в порядке голова?