Пара дошла до ресторана, коротко посовещалась, причем рыжий убеждающе теребил локоть спутницы, а та отрицательно мотала льняными кудряшками, и, наконец, после долгих препирательств, она, эта пара, свернула в правую аллею, ведущую к кинотеатру.

Сашка почувствовал, как внутри у него вспыхнул, постепенно набухая, жгучий до удушья комок. Комок этот вдруг как бы отделился от него, Сашки, и начал жить в нем сам по себе, какой-то своей, особенной жизнью. Жжение у горла стало нестерпимым. Оно гнало, торопило его туда, вслед за пестрым пятном ускользающей распашонки. Сашка ускорил шаги, с болезненной отчетливостью сознавая, что если сейчас, сию минуту, он не избавится от этого распирающего его жара, то он сгорит, сгорит дотла, там, внутри своей собственной шкуры.

Сашка не думал о том, что он сделает и как поступит, все его существо просто не допускало возможности отступления, и когда перед ним вдруг оказался подогнанный к самой двери ресторанного склада "газик", решение пришло само собой, в одно мгновение.

Несколько лет назад в детдоме под Тамбовом Сашка на уроках по труду изучал тракторное дело, и, хотя после очередного побега познания его в этой области были исчерпаны, кое-что он все-таки усвоил.

Сашка вскочил в кабину, и память, опустив все остальное, с исступленной отчетливостью продиктовала ему: "Включить замок зажигания, нажать стартер, выжать сцепление, включить первую скорость и, постепенно увеличивая газ, плавно отпустить сцепление..."

Включил.

Нажал.

Выжал.

Включил.

Увеличил.

Отпустил.

Сашка, вихляя из стороны в сторону, с трудом вывел машину на аллею, ведущую к кинотеатру, но стоило только ему увидеть прямо перед собой цель пестрое пятно, которое, все удаляясь, маячило чуть не в самом конце парковой дорожки, как все в нем напряглось, сосредоточилось, баранка словно бы слилась с его руками, сделавшись податливой и послушной. Не было ни Сашки, ни машины. Было одно существо, включенное на третью скорость.

Сначала Сашка увидел лицо. Его лицо в брызгах родинок по округлым скулам.

Лицо росло, разрасталось, пока не заполнило своей смертельной матовостью все ветровое стекло. И сразу же вслед за этим в Сашкином сознании последним отголоском утонул крик.

Не его - ее крик. Ему уже незачем было кричать. И Сашка закрыл глаза. И вздохнул.

- И не жалко?

- Нет.

- Человек ведь...

- Нет.

- И не боишься?

- Чего?

- Вдруг ходить будет...

- Нет.

IV

Сначала это было похоже на шмелиное жужжание. Но звук постепенно густел, все более и более определяясь, пока не обернулся дробным моторным стрекотом. И вскоре из-за дальнего среза ржаво-зеленых лиственниц выплыл идущий на бреющем двухместный "кукурузник".

Вглядевшись в его сторону из-под ладони, Васёна тихо сказала:

- Здесь шарить будет. Давай под крышу. Пусть порыщет, авось надоест.

Пожалуй, только сейчас Савва всем существом своим воспринял и усвоил для себя реальное ощущение погони, и от этого сердце его на одно мгновение замерло в томительном падении.

Даже там, в рабочей зоне, где ему пришлось отлеживаться трое суток в отходах пилорамы, выжидая, покуда снимут охрану, он, заваленный опилками и горбылями, еще не отдавал себе отчета в том, какое гибельное одиночество стережет его за колючей проволокой.

Следя через полуоткрытую дверь за крылатой тенью, скользящей между редких стволов вокруг, и вслушиваясь в старательное тарахтение мотора, Савва вдруг с болезненной отчетливостью осознал всю безмерность предстоящего ему пути, где след в след за ним будет ползти, скользить, мчаться эта вот тягостная тень. И расслабляющая тоска по теплу, крыше, покою, пусть даже в лагерном бараке, властно овладела им, и, чтобы хоть как-то перебороть, избыть подступившую к горлу спазму, он, не узнавая собственного голоса, ставшего внезапно хриплым и отрывистым, выдавил из себя:

- Чего прятаться?.. Все равно заимка как на ладони... Бреющим идет...

Васёна коротко взглянула на него, откусила нитку, отложила залатанный Сашкин бушлат и с беззлобной снисходительностью успокоила:

- И-и-и-и! Их вон сколько, брошенных заимок, по речкам да озеркам... Поди сочти... Счету не хватит...

В тоне, каким это было сказано, Савва уловил насмешливую ноту и потому заспешил обидеться:

- Я не о себе... Мне что? Намнут ребра... Два года прибавят... Годом больше, годом меньше... Плевать! А у тебя, - сгоряча он перешел на "ты", дети...

- Тебе по летам-то, - Васёна ловко, одним лишь движением, вдела в иглу новую нитку, - своих иметь надо бы. А ить нету?.. Вот ты о своих и думай: какие они у тебя будут.

- Не успел...

- Успеешь. Будут.

Она произнесла последние два слова с такой вдумчивостью и верой, и такое покоряющее умиротворение исходило от нее при этом, что Савва лишь руками развел от удивления и, сообщаясь ее облегчением, вздохнул:

- Дай-то Бог тебе, Васёна...

Она прервала его резко и отчужденно:

- Дал. Больше - некуда. Сытая.

Васёна сидела на дебаркадерном кнехте в ожидании идущего снизу судна. Река вязко и тускло вытягивалась мимо, и если бы не дебаркадер, чуть оттеснивший воду от берега, тем самым определив ее движение, могло показаться, что она давным-давно намертво застыла, чтобы никогда уже не стронуться с места.

Низкое, словно освинцованное небо провисало над рекой, тяжело опираясь на стрелы береговых лиственниц, и вдоль него, этого неба, молчаливо скользили в сторону юга осенние гуси, и деловитый полет их не сообщал окружающему, как это бывает где-нибудь в средней полосе, тоскливой умильности прощания с теплом и летом, а только подчеркивал сквозную унылость пейзажа. Здесь, за шестьдесят шестой параллелью, у людей не оставалось времени для созерцания. Здесь люди дрались за жизнь со щедрой, но недоброй землей. Здесь жили рыбаки и охотники, лесорубы и речники, и поэтому, сидя сейчас на дебаркадерном кнехте в ожидании идущего снизу судна, Васёна хоть и глядела, но не видала, а вернее, не ощущала окружающего - тусклой реки, тяжелого, низкого неба, скользящих к югу гусей: она была частью всего этого. И все, что жило, звучало, цвело вокруг, проходило сквозь нее, растворяясь в ней и растворяя ее в себе.

Иногда, правда, особенно во время стоянок больших пассажирских теплоходов, Васёну вдруг на какое-то мгновение пронизывало диковинными запахами, красками, речениями неведомого ей далекого и загадочного мира, существовавшего где-то в верховьях, и душу ей порой ожигала щемящая боль какая-то, зов какой-то болезненный, но судно отходило - и все вставало на свои места: и река, и небо, и скользящие вдоль него гуси. И вместе с береговой тишиной ее властно обступали знакомые с детства запахи: просмоленных канатов, пиленого леса, дыма печей, не таявшего над селом ни зимой, ни летом.

Связанная с дебаркадером с самого своего соломенного вдовства, то есть лет не меньше пяти, Васёна давно привыкла угадывать прибывающие суда по гудкам, и потому, когда из-за поворота выплеснулся надсадный полухрип-полусвист, она безошибочно определила: "Куйбышев" - маленький лопастной пароходик, что курсировал с попутным грузом и местными пассажирами между Горбылевом и Нижневирском.

- Ползет, Родион Васильевич! - позвала она своего начальника Плахина. Готовь груз!

Плахин вышел заспанный, вялый. Потянулся, зевнул скучно:

- Идет утюжок... Один свист, а грузу на копейку.

Был Плахин не по здешним местам смугл и волосат, хотя и всю жизнь провел вокруг шестьдесят шестой. "От заезжего молодца", - подшучивали над ним в селе, но он только хмуро усмехался в ответ и молчал. Вообще без крайней надобности вытянуть из него слово считалось делом довольно хлопотливым. И, наверное, по этой причине в свои сорок лет Родион все еще ходил в бобылях. И только во хмелю становился он веселым и разговорчивым. В дни Родионовых загулов полсела ходило навеселе. А сам Плахин, вынув из-за пазухи знакомую всем затрепанную тетрадку в клеенчатом переплете, читал собутыльникам стихи собственного сочинения, вроде: "Наша жизнь - это арфа; две струны на арфе той; на одной играет счастье, грусть играет на другой". Или изречения, тщательно выписанные им из разных книжек, вроде: "Иной раз, прекрасный взгляд ранит смертельнее, чем свинцовая пуля"; "Бывают деревья прекрасны на вид, но ядовиты по вкусу"; "Чем беспощаднее ненависть, тем ослепительнее будет любовь" - и эдаким манером до полного собственного бесчувствия. Читал - и вздыхал, и сокрушался, и плакал от восторга и умиления. С похмелья же Родион ходил как в воду опущенный, прятал ото всех глаза и угрюмо молчал...