Но тот уже добрался до вершины, и никакая сила теперь не могла его остановить. Вот он сделал шаг. Еще шаг... Еще... Еще... Еще... И, наконец, серая грачевская восьмиклинка утонула за срезом обрыва.

Сашка вылез из своего укрытия и спустился к морю: теперь ему выпадало одно - ждать. И он стал ждать. Он не видел неба и не слышал моря. Все для него сейчас сосредоточилось, как мир в крохотной линзе, в одной точке - на самом гребне знакомой тропы...

Выстрел был негромок, но предельно отчетлив. Чуткая тишина береговой полосы треснула из конца в конец, чтобы уже не сомкнуться в это утро. Сила куда более властная, чем страх, втиснула Сашку в галечник, и сердце его, как рыба, выброшенная на берег, зашлось в судорожной пляске. Выстрелы звучали коротко и сухо, будто у самого уха беспрерывно лопались воздушные шары. Потом в разбуженную тишину ворвалось рассыпчатое тарахтение моторки, и когда там, на вершине тропы, показался Грач, навстречу ему со стороны моря уже бежала, на ходу разворачиваясь в редкую цепь, добрая дюжина милиционеров.

Скатываясь вниз, Грач то и дело оборачивался и стрелял, стрелял, не целясь, в ту сторону, откуда короткими перебежками следом за ним двигались фигурки в штатском, среди которых мелькала - Сашка это видел, явственно видел! - пестрая распашонка рыжего. "Гад, гад, гад, - билось у Сашки в мозгу лишь одно слово, вобравшее сейчас собой всю обиду, всю ненависть его попранного сердца, - гад, гад, гад..."

В особенно отвесных местах Грача закручивало волчком, он катился кубарем, обращаясь на какие-то мгновения в клубок песчаной пыли, но затем снова вскакивал и стрелял. Выстрелы его одиноко и безответно лопались в густом йодистом воздухе побережья. Вора обкладывали, как зверя, в полной тишине, и в минуту краткой передышки, сквозь горячечную пелену ожесточения эта тишина наконец пробилась в его сознание, и он замер, и опустил пистолет, и небо сомкнулось над ним. Тогда он закричал, закричал надрывно, почти одним выдохом:

- Стреляйте, псы!.. Палите же, гады-ы-ы!

Кольцо смыкалось в полном безмолвии. Грач затравленно - шаг за шагом поворачивался, пока не сделал полный круг. Пистолет в его руке медленно пополз к подбородку. Последний грачевский выстрел покрыло чье-то хриплое, запоздавшее:

- Бросай оружие!

Грач чуть подогнул колени и тут же резко отвалился на спину и, подломившись, словно полупустой куль, стал рывками съезжать вниз. Никто из окружения не тронулся с места. Все стояли и смотрели, как тело неуклюжими зигзагами съезжает вниз. И лишь когда то, что было еще минуту назад знаменитым кавказским вором Ларионом Грачом, уперлось ногами в кромку берегового галечника, преследователи сгрудились вокруг него, и один из них накрыл ему лицо подобранной тут же, на берегу, старой газетой.

Когда Савва проснулся, Сашки уже не было. В окошко и во все щели хромой на все четыре угла заимки рвалось, текло, ниспадало солнце. Савва толкнул от себя ветхую дверь и захлебнулся до осязаемости густым настоем таежного утра. И если бы не гнетущая осознанность звериного своего положения, он бы засмеялся, засмеялся от вдруг переполнившего душу ощущения красоты и значительности окружающего.

Савва спустился к ручью, где Сашка стаскивал в кучу прошлогодний сушняк.

- В четыре руки оно веселее будет, как?

- Мелкого не бери, от мелкого треск один...

- Маловато крупного-то.

Сашка дружелюбно согласился:

- Я тут кругом все выбрал, а за ручей ходить Васёна не велит.

- Строгая баба.

Сашка поднял голову, сердито свел на переносице подпаленные брови, сказал наставительно:

- По-другому нельзя. Нам что: три зуба выбьют, два года влепят, а ей чехты, Васёна - человек.

Едва вспомнилась Савве Васёна, как где-то под сердцем у него будто оттаяла давняя льдинка.

- Твоя правда... Откуда сам-то?

- Так... Отовсюду помаленьку...

- Сирота, значит?

- Вроде этого.

- А куда двигаешь, коли не секрет?

- К морю.

- Далеко-о...

- Доберусь, - коротко утвердил Сашка.

- За оцепление не выбрался, а уже загадываешь.

Глаза татарина сузились, и без того тонкие губы яростно подобрались, и он чуть ли не со свистом выцедил сквозь зубы:

- Доберусь.

И чувствовалось, что все Сашкино существо, всю жизнь определяло одно это слово и не было в человеческом языке другого, которое могло бы остановить Сашку, покуда в его хилой плоти теплилась жизнь. И Савва неожиданно для себя сказал серьезно:

- Доберешься. Главное - за оцепление, а там - чеши на все четыре.

Доверительность Саввина, видно, подкупила татарина, он стал словоохотливее.

- В этот раз не выйдет - в другой уйду. - Недоверчивая усмешка Саввы не ускользнула от него, и он с торжествующей злостью добавил: - В третий раз ухожу.

Савва по опыту знал, через что приходится пройти беглецам-неудачникам, прежде чем они получают положенные им по закону два года добавки. Только самые выносливые отделываются инвалидностью, бедолаги послабее обычно кончают свои дни в лагерной больничке. Он глядел на убогую - в чем душа держится - фигурку татарина, на его ноги-спички, костистое, обтянутое синеватой кожицей лицо и думал: "Да, брат, любви к свободе тебе не занимать".

Уже поднимаясь к заимке, спросил:

- Выдержал?

- У меня кости резиновые... Отскакивает.

- Указник?

Сашка отрицательно цокнул:

- Сто тридцать шесть*.

* 136 статья УПК РСФСР - убийство.

Сказано это было просто, даже буднично, но именно будничностью своею слова Сашкины и ошарашили, поразили Савву, и Савва почувствовал вдруг, как утро тускнеет у него в глазах, а оттаявший было холодок под сердцем снова берет свое.

Сашка больше не ходил к морю. Необъяснимая жуть охватывала его всякий раз, когда он ненароком забредал в прибрежную полосу. Ему казалось, что Грач так и лежит там с того дня, упершись вялыми ногами в кромку берегового галечника, с лицом, укрытым старой газетой. День и ночь слились для Сашки в карусельном калейдоскопе. Все вокруг - люди, дома, вещи - определялось перед ним словно на размытом снимке, смутно и призрачно. Что-то мелькало, текло, звучало над его головой. Но он не слышал, не видел ничего этого, уйдя, как улитка в панцырь, в свою собственную боль. Когда у Сашки начинало сосать под ложечкой, он спускался со своего лежбища - на крыше городской уборной - и инстинктивно шел на запах - к парковому ресторану. Там ему перепадало ровно столько, чтобы продолжать существование: сердобольные судомойки всегда приберегали к его приходу кое-что из остатков. Потом Сашка снова брел привычной дорогой обратно, валился в обжитую кучу тряпья и лежал до следующей вылазки, заложив ладони под голову, без дум и желаний. Время остановилось в нем, и он остановился во времени.

Мир, втиснутый в квадрат фронтонного отверстия, дарил Сашке из всех лишь одну прямую: лежбище - ресторанная кухня, ресторанная кухня - лежбище. С его постели она, эта прямая, проглядывалась насквозь, до самого входа под неоновой вывеской. Казалось, она была пряма и прострельна, как мысль о смерти. Но однажды точка пересечения обозначилась в самой ее середине: цветастая распашонка, оттененная солнечно-рыжей копной шевелюры. И этого достало, чтобы жизнь, словно в пролом плотины, хлынула в Сашкину душу и обрушила на него целую лавину красок, запахов, звуков. И коротким, как сполох у горизонта, озарением перед ним определилась цель, ради которой стоило жить.

И он спустился вниз и пошел. Пошел следом за пестрым пятном впереди. Сашка еще не отдавал себе отчета в том, что ему надо сделать, как поступить, но с этого момента он доподлинно знал одно: вдвоем им тесно на земле.

Рыжий шел не один. Рядом с рыжим, прижимаясь к нему острым плечиком, шло нечто светлое и невесомое. Белое платьице облегало ее субтильную фигурку уверенно и ловко. Белые босоножки, казалось, несли ее чуть-чуть над асфальтом парковой аллеи. И даже волосы у нее ниспадали на спину белым гребнем. И вся она, рядом с рыжим великаном, выглядела почти игрушечной, карманной.