(* Ср.: Клямкин И. Какая улица ведет к храму? // Новый мир. 1987, No 11. С. 150-188. *)
В чем же проявляется свобода воли отдельного человека? Очевидно, вне истории. "Только Ньютон, Сократ, Гомер действует сознательно и независимо..." - написал Толстой в одном из вариантов романа (14, 60). "Сознательно и независимо" - потому, что они занимались своим собственным делом, а не делали историю. Делать же историю невозможно. Можно броситься вперед со знаменем, как это делает князь Андрей под Аустерлицем, но это не изменяет исхода войны. Можно попытаться убить тирана - Пьер постигает бессмысленность этого замысла, когда остается в осажденной Москве: убивает людей не Наполеон, не Даву, а некий неотвратимый порядок событий. Но и Даву, и Наполеон в какой-то момент могли отказаться от своей "печальной, нечеловеческой роли".
"Дух армии и народа" - Толстой и К. Поппер
Чуждые Толстому идеи активного вмешательства идеологов в исторический процесс были главным предметом критики философа, выступившего против любых версий "историцизма" (исторического детерминизма), - К. Поппера. Характерно в связи с этим, что к "историцизму" Толстого К. Поппер отнесся более сочувственно, чем к "историцизму" других мыслителей, и воспринял его без обычного у других критиков пренебрежения к историческим взглядам писателя. Соглашаясь с тем, что стремление "историцизма" реформировать историческую науку не лишено значения, К. Поппер писал: "Никто, например, кто читал рассуждения в "Войне и мире" Толстого - несомненного историциста, но излагающего свои взгляды откровенно, - о движении людей Запада на Восток и обратном движении русских на Запад - не может отрицать, что историцизм отвечает реальной необходимости. Историцизм Толстого - реакция против такого метода писания истории, который внутренне принимает справедливость принципа вождизма, метода, который приписывает много - как справедливо указывает Толстой, слишком много - великому человеку, вождю. Толстой пытается показать, успешно, по моему мнению, малое влияние действий и решений Наполеона, Александра, Кутузова и других великих деятелей 1812 г. перед лицом того, что может быть названо логикой событий... Этот пример может напомнить нам, что в историцизме имеются некоторые здоровые элементы; это реакция против наивного метода интерпретации политической истории как простой истории великих тиранов и великих полководцев..." Эти наблюдения, по мнению К. Поппера, указывают на необходимость более детального анализа "логики ситуаций": "Лучшие из историков прибегали, более или менее бессознательно, к этой концепции: Толстой, например, когда он описывает, как не сознательное решение, а необходимость заставили русскую армию отдать Москву без боя и отступить в места, где они могли найти пищу". Но склонность Толстого усматривать "какую-либо форму исторической необходимости в этих событиях", его идея "духа времени, народа, армии", решительно отвергались К. Поппером: "...у меня нет ни малейшей симпатии к этим "духам" - ни в их идеалистическом прообразе, ни в их диалектическом и материалистическом воплощении" (*).
(* Popper К. R. The Poverty of Historicism. London, 1961. P. 148-150. *)
Что же означал "дух армии", "дух народа" в системе понятий "Войны и мира"? Понятие это, возможно, находилось в какой-то связи с идеями славянофильства, оказавшими влияние на Толстого. О "духе войска", "духе армии" Толстой писал, повествуя о Бородинском сражении; он даже утверждал, что приказ Кутузова о продолжении сражения после первого дня исходил "из чувства, которое лежало в душе главнокомандующего так же, как и в душе каждого русского человека" {11, 248). Но далее в третьей части третьего тома Толстой показывал, как Кутузов понял невозможность дальнейшей защиты Москвы и спрашивал себя: "Неужели я допустил до Москвы Наполеона, и когда же я это сделал? Когда это решилось?" Решающим фактором в этом случае оказывалась "сила вещей" - "логика ситуации", по формулировке К. Поппера: "Нельзя было дать сражения, когда еще не собраны были сведения, не убраны раненые... не наелись и не выспались люди" (11, 267-270). И именно в этой части книги Толстым была сформулирована мысль о "дифференциалах истории" как основе исторического процесса. Конкретный смысл этих "дифференциалов" наиболее ясно обнаруживается в рассуждении о французской армии, стремившейся войти в Москву, чтобы найти "пищу и отдых победителей", и остававшейся войском "только до той минуты, пока солдаты этого войска не разошлись по квартирам", - "голодное войско вошло в обильный пустой город" (11, 353-354). Аналогичными были, очевидно, и "дифференциалы истории", которые предопределяли действия русских. Важнейшее значение, по представлениям Толстого, имело здесь то обстоятельство, что война в 1805-1807 гг. велась за пределами России, а в 1812 г. - на русской земле. Правда, и в 1812 г., как показывает Толстой, настроения народа определились не сразу и не однозначно: когда княжна Марья предложила крестьянам покинуть занимаемое неприятелем село Богучарово и перейти в подмосковное имение, они ответили отказом: "Вишь научила ловко, за ней в крепость поди! Дома разори, да в кабалу и ступай.. ." (11, 153-154). Но по мере продвижения французов к Москве и после ее взятия складывается единая "цель народа" - освободить свою землю от нашествия" (12, 170). Характеризуя это стремление как "скрытую... теплоту патриотизма" (11, 208), Толстой, однако, подчеркивал, что носители его "вообще не высказывали лично геройских чувств" (12, 119) - "побуждения людей, стремящихся со всех сторон в Москву после ее очищения от врага, были самые разнообразные, личные и в первое время большей частью - дикие животные" (12, 211). Весьма выразительно объяснение, даваемое своим действиям одним из самых жестоких партизан, Тихоном Щербатым: "Мы французам худого не делаем... Мародеров точно десятка два побили..." (12, 132). Толстовский "дух народа" не соответствовал традиционным славянофильским представлениям: скорее под ним следовало понимать то "интегрирование" "бесконечно малых элементов свободы", которое определяло, по мнению писателя, законы истории. Именно поэтому Н. Страхов, при всей его близости к Толстому, был глубоко разочарован историческими главами "Войны и мира": "Читатель, следя за философскими мыслями автора, все ждет, что автор приложит свои общие соображения к главному своему предмету, к борьбе России с Европой... Если бы художник закончил свою книгу философскими или какими угодно мыслями, из которых нам стал бы яснее смысл Бородинского сражения, сила русского народа, тот идеал, который нас тогда спас и живит до сих пор, - мы были бы довольны" (*).
(* Страхов Н. "Война и мир". Сочинение гр. Л. Н. Толстого // Заря, 1870. Январь. С. 129-130; ср.: Страхов Н. Н. Литературная критика. М., 1984. С. 342. *)
Проблема патриотизма - Толстой и Достоевский
Во время написания "Войны и мира" изменилось не только отношение Толстого к "государственному устройству". Понятие государства, да еще и при монархическом правлении, неразрывно связано с понятием отечества - ведь и самая война, о которой был написан роман, именовалась в России Отечественной. Если сразу же после выхода романа наиболее консервативные современники Отечественной войны - такие как П. А. Вяземский, А. Норов, М. Богданович - усмотрели в "Войне и мире" "протест против 1812 года", "отрицание событий минувшего"(*), то последующие поколения, как уже было отмечено, видели в этой книге прежде всего патриотическую эпопею.
(* М. Б. Что такое "Война и мир" графа Л. Н. Толстого? С. 2; Вяземский П. Воспоминания о 1812 годе // Русский архив. 1869. Вып. 1. С. 186. *)
Действительно, в "Войне и мире" читаются знаменитые слова о "дубине народной войны"; во время разговора с князем Андреем Пьер понимает "ту скрытую (latente), как говорится в физике, теплоту патриотизма, которая была во всех тех людях, которых он видел..." Но в той же сцене князь Андрей говорит, что "цель войны - убийство, орудия войны - шпионство, измена и поощрение ее... нравы военного сословия - отсутствие свободы, т. е. дисциплина, праздность, невежество, жестокость, разврат, пьянство" (11, 208, 209). Слушая синодальную молитву о спасении России от вражеского нашествия, Наташа испытывает благоговение, но она не может "молиться о попрании под ноги врагов своих, когда она за несколько минут перед этим только желала иметь их больше, чтобы любить их, молиться за них" (11, 76). А описывая Бородинское сражение, Толстой, не делая различия между французами и русскими, писал, что "измученным, без пищи и отдыха, людям той и другой стороны начинало одинаково приходить сомнение в том, следует ли еще истреблять друг друга... Люди чувствовали весь ужас своего поступка..." (11, 261). Страхов недаром выражал недовольство тем, что Толстой не показал "силу русского народа" и идеал, который спас Россию в 1812 г. и "живит до сих пор". Уже вскоре после написания "Войны и мира" противоречия между Толстым и его прежними друзьями-славянофилами стали особенно заметны. Наиболее ясно обнаружились эти противоречия во время Балканской войны. Как известно, последняя, восьмая часть "Анны Карениной" была отвергнута в 1877 г. М. Н. Катковым и печаталась вне "Русского вестника" именно из-за высказанного в романе отрицательного отношения к подготовлявшейся войне, ибо она "такое животное, жестокое и ужасное дело, что ни один человек, не говорю уже христианин, не может лично взять на свою ответственность начало войны" (12, 387). За это же мнение осудил Толстого и Достоевский. В течение нескольких лет он призывал в "Дневнике писателя" к вступлению России в войну, настаивая на том, что "Константинополь, рано ли, поздно ли, но должен быть наш". Исходил он при этом, как и Толстой, из общих философско-исторических воззрений. В очерке "Утопическое понимание истории" Достоевский объяснил, что уже "допетровская Россия... понимала, что несет внутри себя драгоценность, которой нет нигде больше, - православие, что она носительница... настоящего Христова образа, затемнившегося во всех других верах и всех других народах"; после Петра "произошло расширение древней нашей идеи" (*). Иностранцы, не понимающие всеобщего стремления русских к войне с турками, "проглядели... союз царя с народом своим". Толстой, в отличие от Достоевского, сомневался в том, что движение в защиту угнетенных славян действительно отражало волю народа. В "Анне Карениной" Левин спорит с приезжими гостями, полагающими, что вступление в войну отражает "волю граждан": "...мы видели и видим сотни и сотни людей, которые бросают все, чтобы послужить правому делу..." Но Левин полагает, что таким же образом множество людей может соединиться "в шайку Пугачева", что "если общественное мнение есть непогрешимый судья, то почему революция, коммуна не так же законны, как и движение в пользу славян?" (19, 387-392). Перед нами, как видим, тот же вопрос, который уже ставился в "Войне и мире": "если власть есть перенесенная на правителя совокупность воль масс", то почему ее представителем должен считаться легитимный государь, а не Пугачев? Достоевский не задавался этим вопросом. "Природа всеединящегося духа русского" представлялась ему ясной и однозначной, и если "милосердым сердцем своим царь-освободитель заодно с народом своим", то "сравнение с шайкой Пугачева, с коммуной и проч." не могло ни с какой стороны быть применено "к его благородному и кроткому движению" (**).