- С тех самых, как ты сошел с ума и взялся угонять самолеты. Он теперь твой лечащий врач.

- А! Не позволю! - метался Карачун в тисках летчиковой гиперболы.

Даже трусливый помощник командира не мог удержаться от улыбки, и что-то похожее на смех замерцало в глазах наблюдавшего за происходящим со стороны Зотова.

- Нет уж, позволь рассказать тебе, что произошло в Быково после нашего взлета, - высказывался с хладнокровной законченностью командир. - О, меня там не было, но я, поверь, знаю. Сенчуров подозвал Вавилу и сказал...

- А кто такой Вавила? - помог второй летчик Карачуну справиться с вопросом, который бесплодно вертелся у него на языке.

- Вавила страшный человек, шеф, - объяснил рассказчик, - человек, не ведающий, что такое совесть. Ему ничего не стоит убить. Рука не дрогнет. Он убийца, шеф. Предположим, рискованная игра с сильными мира сего завела тебя в дремучий лес. А там рыщет этот самый Вавила. Он санитар леса. Сенчуров сказал ему: найди этого, который угнал мой самолет, и прострели ему голову.

- Нет, - вмешался второй летчик, которого рассказ командира снова ввел в круг смелых духом, - Сенчуров, может быть, захочет подвергнуть пыткам человека, сорвавшего его планы, помучить его перед смертью. В руках Сенчурова сосредоточена огромная власть, шеф. Мы, летчики, тоже в его власти. И ему очень не нравится, когда кто-нибудь становится у него поперек пути.

Командир не согласился с версией подчиненного.

- Я думаю все-таки, - сказал он, - Сенчуров прикажет Вавиле убить шефа прямо на месте.

- А меня тоже? - сдавленным голосом спросил теперь напуганный Зотов.

- Ты, Геня, - сказал Карачун своему сообщнику, - не трусь и не принимай на веру слова этих прохвостов. Они рассчитывают запугать нас, словно мы им малые дети. Но посмотри, Геня, что получается! Сенчуров хотел, чтобы мы вылетели в Нижний. Моргунов сказал нам: держите курс на Нижний, товарищи! Ты уже здесь, в самолете, сказал то же самое. И я говорю летчикам: летите в Нижний. Ты что-нибудь понимаешь, Геня? Как же это так все сходится одно к одному?

Зотов вчувствовался в идею Карачуна: в аэропорту Нижнего их, скорее всего, уже ждут. Идея была продиктована Карачуну страхом, а не разумом, но Зотов и не думал оспаривать ее правильность. Наверняка их арестуют, и в конце концов они все равно окажутся в руках у Сенчурова. Но Зотов не знал, что предпринять, чтобы избежать этой ужасной перспективы. Разделял он и тревогу летчиков: как же это так, сажать в поле? Командир прав: они разобьются.

Чтобы не думать о том, что ситуация пиковая и, как ни вывертывайся, конец, в сущности, один, Зотов тихо, с маленькой нелепой праздничностью заблажил мыслью, что идея Карачуна вообще-то больше естественного в их положении животного страха и говорит о том необыкновенном абсурде, которому они приносили сейчас себя в жертву. Абсурд этот именовался Нижним. Многим из тех, кто распоряжался их жизнями, почему-то было нужно, чтобы они вылетели в этот город, и они туда в самом деле вылетели, но почему-то так, что люди, этого от них требовавшие, теперь готовили им мучительную смерть именно за то, что они в конечном счете исполнили их волю. Столь был наивен, комичен и необъясним этот абсурд, что Зотов невольно расхохотался и захлопал в ладоши, приветствуя неких замечательных артистов, все отлично проделавших, а в себе и Карачуне как бы вовсе не замечая достойного похвалы искусства.

- Так тебе страшно, Геня, что ты даже смеешься, как сам не свой? - с проникновенной, пронзительной нежностью спросил Карачун, встал и обнял удручавшегося в дверях кабины Зотова. - А ничего, милый, не бойся, зажмурься и не жди от смерти ничего плохого, или думай, что сядем на авось да выкрутимся.

Самолет резко пошел на посадку. Подбежав к иллюминатору, Зотов увидел в разрывах между облаками желтые поля и таинственную синеву леса, и больно сжалось его сердце оттого, что вся эта вечно ему знакомая красота стремительно и пагубно приближалась. Он хотел сказать, что родился и вырос в этих местах, но язык перестал ему повиноваться, и даже мысли он не сумел закончить, мысли, говорившей, собственно, что родная природа, оборачивающаяся последним ужасом, это все равно что глумление матери, берущей нож, чтобы зарезать тебя. Зотов стоял в нескольких шагах от Карачуна и подавал ему какие-то странные знаки. Его губы отчаянно и уродливо шевелились, но Карачун мог поклясться, что ни единого звука не срывается с них. Язык не повиновался Зотову. А он немало интересного мог бы порассказать о своем детстве.

В Быково Сенчуров что называется держал руку на пульсе, и, может быть, ни один эпизод разыгрывающейся в воздухе драмы не ускользнул от его пристального внимания. Всем, кто окружал его, было немножко весело, потому что казалось: и угон этот был задуман Сенчуровым, все им задумано и происходящее - тонкая и хитрая игра, разворачивающаяся в полном соответствии с замыслом их предводителя, и если они хотят доставить ему удовольствие, то должны втянуться в эту игру так, как если бы ничего важнее и занятнее для них нет на всем свете белом. Начальник аэропорта играл, пожалуй, азартнее, чем кто-либо другой, он каждые десять минут неистово рапортовал Сенчурову о маршруте угнанного самолета, и эти появления с рапортом в его уме были расписаны далеко наперед с такой тщательностью и любовью, словно он не хуже Сенчурова знал, как поведут себя угонщики и как долго продлится полет захваченного ими лайнера. Но как ни заучил он свою роль, а все же перед каждым выходом страшно волновался и в самый последний еще момент внимательно рассматривал свое отражение в зеркале, пытаясь уловить какое-нибудь злополучие в собственном облике или, скажем, как бы в некой обратной перспективе углядеть растерянные по дороге слова предстоящего доклада. Спустя какое-то время Сенчурову доложили, что Карачун велел посадить самолет в Нижнем Новгороде и летчики великолепно справились с этой задачей.

- Карачун и этот второй, которого я определенно где-то видел... они задержаны? - спросил Сенчуров прибежавшего с этим известием сотрудника аэропорта.

- Да, но... - замялся тот, - посадили ведь просто в поле...

Грубо отталкивал быковский начальник своего человека, недовольный, что тот опередил его, выскочил с наиважнейшим рапортом прежде, чем он домчался на своих старых ногах.

- Просто в поле, в поле! - выкрикивал он теперь с опережением.

- Почему?

- Угонщики, наверное, решили, что в аэропорту садится для них опасно, - высказал догадку один из спутников Сенчурова.

Опять это было чересчур торопливо. Начальник не поспевал. Оттесненный во второй или третий ряд, он бессмысленно и бесполезно струил между спинами заслонивших его людей свой мелочный казенный реализм:

- Все живы... самолет цел, и летчики на месте, а остальные как сквозь землю провалились... их, само собой, ищут.

- Вавилу сюда! - прозвучал многоголосый вопль сообразивших насущную необходимость момента.

Прямо, казалось, через головы сбившихся в кучу людей шагнул на зов сгусток инфернального вещества. Сенчуров взглянул на него, невольно - в который уже раз! - поежившись. Это и был тот, кого он называл Вавилой. Замирал в мистическом неподвижном трепете Сенчуров, когда появлялся исполнитель смертельных наказов, но и любил эти мгновения, считая Вавилу испытанием его выдержки и своеобразного смирения; Сенчуров внутренне смирялся перед Вавилой, склонял перед ним некое свое духовное существо, ибо верил, что тот в прошлой жизни был богом зла в каком-нибудь языческом пантеоне, а теперь пришел с заданием закалить и вывести к началу избранничества его, Сенчурова. Ну, не всегда верил он в это, чтобы не очень-то уж распыляться в эмпиреях, а все-таки порой чудил. Интересно отметить, что тонко выводя сходство Вавилы с булыжником из свойства булыжника быть оружием пролетариата, Сенчуров все с той же ноткой мудрого самоуничижения допускал в своих отношениях с этим парнем взаимообразную демократическую простоту, о чем и мечтать не могли другие.