Даже его, Ржевского, приказные людишки над ним смеются. Это он сам заметил. Стороною он слыхал, на посаде говорят: "Баба сгубит губернатора, не сносить ему головы". Намек был ясный. Все знали строптивый, непокорный, старобоярский характер губернаторши, жены Юрия Алексеевича.

Волынский, его помощник, старый холостяк, при разговоре о начальнике доставал табакерку из кармана и принимался усиленно нюхать табак, а понюхав, громко чихал, крутил зачем-то головой, лил слезы, ругался - и не поймешь: от табака это с ним или от упоминания о его начальнике, Юрии Алексеевиче.

Фильке рассказал о бегстве старца Авраамия и Василия Пчелки бургомистр Пушников, встретив его на улице. Ловко в Москве рогожские братцы обделали. Подкупили весь караул.

Да, времена изменились. С Филькой стали дружбу вести даже самые именитые гости нижегородские. Пушников качал головой, морщил лоб и вздыхал:

- Что-то теперь будет, коли Питирим узнает?!

Филька учтиво слушал и тоже морщил лоб, и тоже качал головою, и тоже вздыхал:

- Господь батюшка один ведает.

Больше - ни слова. Зря нечего болтать языком. Кто его знает, этого Пушникова, а вдруг с целью разговор заводит, ради зависти к растущему богатству и уважению властями Фильки, а потом возьмет и донесет куда следует? Филька даже своей возлюбленной Степаниде и то не особенно теперь доверяет: "Баба - баба и есть".

Однако, придя домой, он серьезно, без выражения каких-либо чувств, рассказал ей о бегстве Василия Пчелки и "лесного патриарха". Раньше бы прыгала от радости, а теперь - куда тебе! Лицо сделала недовольное.

- Ты тут стараешься, куешь, а наши ротозеи их на волю спускают. Э-эх, если бы моя власть, я бы...

Степанида - ни то, ни се... Смотрит на Фильку, кисло морщится:

- Не надрывай сердца.

А на глазах - слезы.

"Не желал бы я быть бабой, - досадовал про себя Филька, - скушно!"

И спросил ее:

- Ты о чем?

- О своей былой невинной жизни.

- Ну и какой же это ответ? Ей-богу! Ты думай о будущей. Нечего тебе свою якобы невинность оплакивать!

Филька, махнув рукой, отрезал ломоть хлеба, намазал его икрой и давай с аппетитом жевать. Степанида посмотрела на него недружелюбно, а потом оделась и ушла.

"Никуда не денешься, матушка! Вся тут будешь! Шалишь, красотка, не уйдешь. Денежки-то у нас, а не у вас..." - прожевывая с трудом громадные куски ковриги, злорадствовал Филька. Но все-таки встал и посмотрел ей вслед в окно. "Знаю я, куда ты пошла, не думай, - самодовольно улыбнулся он: - к ворожейке, судьбу гадать... Ну и гадай, от этого меня не убудет! Придет "красная горка" - все одно женюсь на тебе, тогда..." Филька сжал кулак и стукнул им по столу, а потом рассмеялся: "Все мы люди, все мы человеки". И перешел к мыслям о своем новом заводе, принадлежавшем раньше Калмовскому и перевезенном ныне в Нижний.

Дела много... кого поставить в управители? Некого. На себя на одного можно только положиться. Хорошо бы Демида по этому делу натаскать, но не пойдет он. Староверство его заело. Да и поступит - не радость. Коситься станет, равным себя с хозяином считать, обижаться начнет, завидовать, упрекать - нет, неподходяще! "Своих" не надо. Что, например, Демид? Только честность одна у него. Его не побьешь и не обругаешь... Нет, нет, не надо! Лучше пускай что и утаит приказчик от глаз хозяина, и наживет, лишь бы покорный был, лишь бы можно было его наказать, как сукина сына, в случае провинности и помиловать, обласкать, яко голубя, когда то требуется... Надо, чтобы и ему было хорошо, и хозяин бы богател. Ни тот, ни другой чтобы в убытке не оставался, и совесть чтобы у обоих была спокойна. Хитрое дело - быть промысленником или купцом, особенно если хочешь, чтобы тебя, к тому же, все почитали: и власти и народ...

Кто-то пустил слух, что цены хотят одни установить на изделия у всех промысленников и торговцев, но дело это спорное и неприемлемое: имя одно товару, а не одна доброта, иной товар получше, а иной поплоше... Нельзя равнять. А тем более лучше его, Фильки, никто топоров, пил и всякого инструмента не обжигает и не выковывает. Мыслимое ли дело ему равняться с Пашкой Прокофьевым, кунавинским кузнецом-заводчиком? Да и самого немца Штейна он давно обогнал в литье и ковке. Все это знают. Мыслимое ли дело его равнять и с немцем Штейном? Никак нельзя. Не угнаться немцу за Филькиной работой. Зря государь-батюшка немцев балует. Не следует.

Весело засмеялся Филька.

Собственно, давно бы надо было всех иноземных купцов выгнать в шею из русского царства и гнать их до самого моря-окияна, а пригнав, утопить в нем до смерти, чтобы и следу их не осталось. Своих купцов много, девать некуда. Целые посады только торговлей и занимаются, а особенно Нижний Нов-Град. Куда тут еще иноземцев?

Но как ни была занята его голова мыслями о торговле, колодничьи побеги все же не давали ему покоя. Много ли ума надо, чтобы понять, какая угроза может произойти от этих побегов его, Филькину, благополучию, а может быть, даже и жизни? "Давно бы я выгнал в шею Ржевского и Волынского из Нижнего. Один епископ - человек надежный. Один он заботится о счастье купеческого сословия. И то сказать: дворяне никогда не поймут купца и ремесленника; как говорится, "от бобра - бобренок, от свиньи поросенок"... Так оно и идет. А епископ - из мужиков... Кому ближе-то он?"

И Филька возгордился в душе, что Питирим ему ближе, чем дворянам.

"Отец мой был чулок, мать - тряпица. Зато я теперь - птица. А чин дворянский - чепуха. Что и в титуле, когда нет в шкатуле?! - самодовольно облизывался Филька. - Питирим покажет им, как колодников упускать, он им..."

V

В окно кто-то постучал, и совсем некстати. Филька был очень занят. Он писал нижегородскому бургомистру о том, чтобы посадский человек Яков Ларионов отдал двух своих сыновей ему, Филиппу Павловичу Рыхлому, "в зажив долгов" сроком на пять лет, прикрепив их к его кузнице в Гордеевке, за Окой.

Прикрепление не только крестьян, но и посадских людей за долги, и не только к фабрикам и заводам, но и к домовладельцам и к мелким хозяйчикам вошло в обычай в Нижнем Нове-Граде, и бывали случаи, когда промышленники, купцы закабаляли посадского обедневшего человека на многие годы, отрывая его от общины, обращая его в раба, а в некоторых случаях доводили его и до полного отрыва от посадского состояния. А потерять посадскому человеку свой чин - значило стать именно рабом, даровою рабочей силой. Человек такой становился бесправным. Он уже не являлся членом тяглой торгово-промышленной общины, и всякий промысел ему запрещался. Ни в лавках, ни в погребах не полагалось ему сидеть, а также не торговать и варниц и кабаков не откупать. Торговые и промышленные предприятия силом отбирались от него и продавались исправным, зажиточным посадским людям. Человека сводили на нет безо всякой жалости. "Торг - святое дело. Дружбы не знает. В торгу друг - кто деньги платит. А сорвался, не способен платить, - со счетов долой. Не проси милости".

Таков обычай. И Филька на днях взял за долги бортный участок (пчелиная пасека) у Якова Ларионова, а долги все же этим не покрыл. Вот и решил представить челобитную бургомистру об отрыве от семьи "в зажив" сыновей старика Ларионова... Оба парня - здоровые, крепкие, умные и могут всякую трудную работу вынести, как-то: дробление руды, литье и ковку. "Одного пошлю на Гордеевский завод, - думал Филька, - другого возьму в кузницу". А вдруг бургомистр откажет? Впрочем, Пушников на это не решится. Побаивается и он Фильки. Да и власть его не поддержит за это. Такие случаи уже были. Питер "зажив" поощряет.

Филька наметил принести свое челобитье о сынах Ларионовых так, чтобы прежде времени никто ничего и не знал. Ларионов-то ведь тоже раскольник и тоже - беспоповщинского согласия. Стоит ли поднимать шум? Вот почему он даже не хотел, чтобы об этом знала и Степанида, и отпустил ее с миром к соседям на посиделки.

Опять стук в окно. "Кого домовой там несет не в добрый час? заволновался Филька. - Чтобы ему пусто было... На дворе ночь, темень, хоть глаза выколи, да стужа лютая, а его, прощелыгу, несет нелегкая... И что за люди?! Уж не из скитов ли кто, помилуй господи?"