Занимаюсь такими рассуждениями, а мне от них становится тошно. Боже, как я далек теперь от искусства! Если мне удастся бежать отсюда, как и многим моим друзьям, и если господь бог смилостивится и вернет мне силы и здоровье, ибо ныне я совсем сдал (думаю, что даже сыщики проникнутся ко мне состраданием, настолько жалок мой вид), устроюсь где-нибудь в Венеции, Милане или даже во Франции при дворе короля, где буду заниматься только искусством...
Похвал не жди, - уж такова молва
Коли за дело взялся без раденья.
И я, уверовав, отрекся от себя,
Но не приносит счастья самоотреченье.
И только феникс возродится из огня
Для нас неотвратимо времени теченье.
Я горе мыкаю лишь потому,
Что ныне не себе принадлежу.
* * *
Вчера после страшных пыток были казнены во дворе замка Барджелло главные вожаки Республики. Недавно был убит и мой друг Баттиста Делла Палла, который более других убеждал меня покинуть Венецию. Он так болел душой, не видя меня среди защитников города, что, едва узнав о моем решении вернуться, выехал мне навстречу. Мы встретились в Лукке, где обеспокоенный моим опозданием Баттиста прождал меня несколько дней.
Только что в моем укрытии побывал настоятель. Бедняга еле переводит дух, взбираясь ко мне на верхотуру. Он сообщил, что папский комиссар якобы распорядился вычеркнуть мое имя из черного списка. Слух об этом только что разнесся по Флоренции. Если ему верить, то, по всей видимости, указание исходит от самого Климента VII, который, возможно, склонен "простить" меня, лишь бы я работал на его семейство. И все же я не покину свое укрытие, пока дело полностью не прояснится. Знаю, сколько легковерных простаков приняли за чистую монету слухи о помиловании, а теперь расплачиваются за это в тюремных казематах. Октябрь 1530 года.
* * *
Себастьяно дель Пьомбо в письме от 24 февраля 1531 года (первом, что получил от него после разграбления Рима) сообщает, что после всего виденного в дни страшной трагедии, разыгравшейся в вечном городе, его уже ничто не удивит, даже светопреставление. "Теперь я только посмеиваюсь надо всем", пишет он.
Что и говорить, всем пришлось хлебнуть горя, и не одному только мне досталось. Но в отличие от неунывающего Бастьяно и других, ему подобных, мне сейчас не до смеха. Ведь приходится иметь дело с убийцами моих лучших друзей, и подлинные муки и страдания начались для меня в тот самый день, когда я решил выбраться из своего укрытия на колокольне.
Чтобы понять, до какой степени я унижен, достаточно сказать, что работаю сейчас над статуей Аполлона для папского комиссара Баччо Валори, этого охотника за головами бывших защитников города. И даже если мой Аполлон замахивается, словно желая поразить самого заказчика, как это рисуется в моем воображении, в глазах всех тех, кто еще томится в тюрьмах или скрывается от папских ищеек, я выгляжу человеком, склонившимся перед новыми властителями.
Да, я был "помилован" и "прощен", а посему собственным трудом должен оплатить ниспосланную мне милость. До смеха ли мне ныне? А Бастьяно даже советует мне не тужить ни о чем и жить спокойно. У меня такое ощущение, что в сравнении с жизнью всех остальных людей мое существование словно перевернулось и я живу, видя мир с изнанки.
* * *
Стараясь отвлечься, рисую картоны. Изображаю молодых счастливых женщин, полных вожделения, которые игриво вырываются из объятий возлюбленных, а также совсем юных дев, отбивающихся от ненасытных сатиров...
Обозленный на всех и на самого себя, во власти невыносимой тоски, я рисую эти обнаженные фигуры (чьи, кстати, движения и чувства по крайней мере искренни) в свободные часы, когда возвращаюсь из часовни Медичи, которую все теперь называют Новой ризницей Сан-Лоренцо. И что бы там ни говорили пуритане и монахи, для меня крепкое обнаженное тело выражает своими движениями красоту и здоровье, заключая в себе все истины бытия.
На этих рисунках основана и моя картина, что пишу по заказу Бартоломео Беттини. Венера, которую ласкает Амур, - это еще одна из моих "богохульных" работ, помогающих мне отвлечься от мрачных образов, то и дело порождаемых моим воображением. Порою даже сладострастье в картине способно развеять печаль и тоску, которые держат человека в своих тисках.
Печальной памяти мраморная глыба, которая однажды угодила в воду, была извлечена со дна, отнята у меня и вновь мне предоставлена, теперь окончательно отдана Бандинелли. Все, кто последовал за Медичи после их третьего изгнания из Флоренции, ныне в большом фаворе и получают все, что им захочется. И папа Климент, подвергающий меня таким унижениям, имеет еще наглость утверждать, что он-де благоволит ко мне.
Недавно узнал с некоторым опозданием, что Раффаэлло Джиролами умер в Пизанской крепости, куда был переведен из страшных застенков в Вольтерра. Это еще одна жертва тирании. Его хотели казнить сразу же после капитуляции, но он был выпущен из тюрьмы благодаря вмешательству того самого Ферранте Гонзага, что стал во главе испанского войска, заменив принца Оранского. Нет точных сведений о том, как закончил свои дни последний гонфалоньер Флорентийской республики. Одни говорят, что он умер от голода, а другие причину смерти приписывают яду и жестоким пыткам.
* * *
Нередко, встав в центре Новой ризницы, осматриваю расположение надгробий Лоренцо и Джулиано. И каждый раз убеждаюсь, сколь удачной оказалась моя идея поместить их друг против друга, отказавшись от первоначального замысла. Теперь я не в состоянии даже представить, каким образом можно было бы разместить оба саркофага посредине.
По мере сил продолжаю работать над четырьмя скульптурными аллегориями, которые должны украсить надгробия. Одна из них, фигура Ночи, можно сказать, уже готова, да и другие близки к завершению. Не скрою, что, работая над ними, выплескиваю ежедневно часть накопившейся во мне скорби и горечи.
По замыслу, все четыре аллегории должны выражать идею труда. Ночь отдыхает после трудов праведных, День уже подставил свои могучие плечи под тяжесть дневных забот и трудов, пробуждающаяся утренняя Аврора собирается приступить к работе, а Вечер только что отошел от дел. Первая и четвертая аллегории являют собой гимн усталости, порожденной трудом. Вторая фигура мрачно смотрит на зрителя, словно выговаривая ему за пустое времяпрепровождение, когда всем надлежит трудиться; третья аллегорическая фигура недовольна, что ее так рано пробудили ото сна и теперь спозаранку придется браться за работу.
Никогда и нигде еще не было памятника, восславляющего труд, и я таковой воздвигаю как раз на надгробии тех, которые всю жизнь провели в праздном безделье.
На этих саркофагах нет и не будет привычных изображений распростертых фигур усопших с крестом в руках, никаких мраморных покрывал с бахромой, фестонов, завитков и даже традиционного изображения смерти. Я намеренно отказался от всех этих мрачных атрибутов, которыми в прошлом украшались надгробия, переиначив и все решив по-новому, ибо исхожу из совершенно иных представлений...
Простая замкнутая полость иль объем
Любое вещество незримо заключает,
А ночь своим покровом защищает
Его от солнечного света даже днем.
Но пламя или факел одолеет ночь,
И дивные ее черты рассеять в силах
Не только гордое небесное светило,
Но даже червь презренный гонит темень прочь.
Когда крестьянская соха избороздит поля,
То в почву попадет тепло и влага,
И прорастут все семена на глубине.
Для зарожденья человека тень важна,
А посему не день, а ночь есть благо,
Коль человек всего дороже на земле.
* * *
Из Фландрии возвратился Алессандро Медичи. Он привез с собой эдикт Карла V, а вернее, послание к флорентийскому народу, в котором этот отпрыск Медичи объявляется пожизненным полновластным правителем. "В знак особого расположения к папе" император решил смилостивиться и "простить Флоренции ее тяжкую вину", вернув городу его неприкосновенность и привилегии, утраченные из-за "супротивного поведения" его граждан. Та часть императорского эдикта, где речь идет о передаче в случае смерти Алессандро всех постов его прямым наследникам, означает не что иное, как окончательную утрату Флоренцией своих свобод.