- Его не переиграешь! С кем я связался?! Корней Иванович протягивает кепи:

- А вы что бесплатно смеетесь? А ну, давайте раскошеливайтесь сиротинкам на чекушку!

...Мы пришли примерно через неделю после его возвращения из Англии.

- Вот кто еще не видел моей мантии. И шапочки. Нет, уж нет, рассказы потом.

Он быстро взбежал наверх и через минуту появился в серо-красной оксфордской мантии и докторской шапочке с плоским квадратным верхом. По лестнице он спускался вприпрыжку.

- Ну, каков!

Охорашивался, вертелся, требовал восторгов.

- Вот он, сэр доктор Чуковский!

И несколько раз подпрыгнул на месте.

Отнес мантию наверх. А через полчаса пришли новые гости, и все повторилось.

На людях он был и казался веселым, насмешливым, озорным. У себя дома с гостями, в кабинете или в саду, на улицах Переделкина, в Доме творчества был средоточием оживленных слушателей, которые либо молчали, стараясь не пропустить ни слова, либо смеялись.

Однако тот, кто оставался с ним наедине, видел другого Чуковского серьезного, печального. Но только наедине. Стоило войти третьему человеку, он мгновенно менялся. Либо с наигранным пафосом восклицал:

- Ах, вот кто к нам пожаловал! Каким счастливым ветром вас принесло?!

Либо сердито напускался:

- Не подходите к столу! Я знаю, знаю, книжки воровать будете. У нас ведь украсть книжку не считается грехом...

Либо менял разговор, резко переключая тональность.

На людях он бывал лектором, наставником, артистом. Уже два-три человека становились зрительным залом.

Наедине он беседовал. Мог долго рассказывать, но и долго слушать, расспрашивать.

Р. Я подарила К. И. свою книгу об американской литературе "Потомки Гекльбери Финна" (1964). Он прочитал и говорил мне серьезно и строго:

- Умеете писать, но мало сказали о художественных особенностях. Какое мне дело до политических взглядов Сарояна или Хемингуэя. Не более интересно, чем их взгляды на чайник или облака. Важно, что внес каждый из них в художественную сокровищницу. Вы владеете таким оружием, как слово. И вы должны писать именно о слове... Трудно? Конечно, очень трудно. Первую статью об Уитмене я написал шестьдесят один год тому назад. С тех пор многое изменилось. Великолепно теперь переводят наши молодые. Старые переводы сегодня выглядят, как бревна. Хорошие переводчики для русского слова делают больше, чем многие бездари с их "оригинальными" произведениями.

Гуляя с Корнеем Ивановичем, я рассказывала ему о необычайно многолюдном собрании московских писателей. Пришли даже Паустовский и Эренбург. Выбирали правление шумно, горячо споря. Тогда у нас еще действительно выбирали.

- А вот я дожил до таких лет, потому что я никогда не ходил на собрания. Всегда считал, что главное - написанная строка. Только так мы можем противостоять ИМ... Василий Смирнов страшен потому, что действительно верит, будто этот балаган кому-то нужен. Но и вы, к сожалению, тоже в это верите. Чем весьма осложняете вашу жизнь и вашу работу литератора... А я с самого начала знал, что они лгут. Всегда лгали и теперь лгут. Сейчас японцы показывают, что можно сделать при так называемом свободном капитализме. Наши правители должны бы стать на колени на Красной площади и закричать: "Простите, православные, за все, что мы натворили!" Но они продолжают лгать... Все ваши собрания - это борьба за трамвайную правду. Какая разница, кого выберут московские писатели, если наверху ничего не меняется...

Тогда я впервые увидела и услышала его таким. Он говорил серьезно и печально.

- Для вас это неожиданно? А я всегда знал, что у нас балаган. Недавно заглянул в Ленина, - мало кто у нас его действительно читает. И я убедился: ни одного живого слова, ни развития стиля, ни развития мысли.

Я пыталась возразить, говорила о драматизме последних ленинских работ. В них и язык иной, чем в прежних.

- Ну, может быть, самые последние. Но и он не вышел на Красную площадь, не стал на колени, не покаялся. А ведь что наделал! Нельзя было начинать такое в нищей, безграмотной, крестьянской стране. В стране, где мало было интеллигенции. Нет, нельзя!

Л. На прогулке зашла речь о трудностях перевода с родственных языков. Чем ближе язык, тем труднее. Польские стихи умеем переводить, а украинские еще не научились. Корней Иванович внезапно остановился.

- Пастернак гений. Но и ему трудно давался Шевченко. Однако "Марию" перевел прекрасно. Помните?.. Забыли?! Идемте и сейчас же будем читать Шевченко. По-украински.

Он привел меня в дом, достал с полки "Кобзарь", начал читать "Марию". На второй строфе голос стал еще выше. Задрожал, перехватило. Он плакал. Протянул книгу.

- Читайте. Но только без пафоса, по-человечески. Я читал, а Корней Иванович плакал. Иногда перебивал:

- Повторите.

...Ну, спасибо. Идите. Уходите.

4. "Трест добрых дел"

Фрида Вигдорова называла Корнея Ивановича Директором Треста добрых дел.

Когда при нем об этом упомянули, он пожал плечами:

- Злые люди меня просто удивляют. Ведь им самим плохо от злости. А я самый богатый старик на этой улице. Богатый и скупой.

...Мы пришли к нему с младшей дочерью, застенчивой и молчаливой. Корнею Ивановичу она понравилась. Гостей было много. Он достал из шкафа две коробки конфет: одну отечественную, а другую - подарок из Америки.

- Американскую конфету - только Машеньке. А вам и этого достаточно.

Все посмеялись, но он поступил именно так: угостив окончательно смутившуюся Машу американской конфетой, он тщательно спрятал коробку.

"...У Корнея Ивановича было несколько друзей и знакомых, которым он считал своим долгом ежемесячно помогать деньгами", - вспоминает секретарь Клара Лозовская.

В то время когда его коллеги, столь же или еще более богатые, устно и письменно клялись в любви к читателям, к народу, он, ничего похожего не возвещая, на свои средства построил библиотеку для детей Переделкина и окрестных деревень. 30 октября 1957 года он пишет своим друзьям:

"Библиотека действительно вышла на славу. Три уютные комнаты, светлые, нарядные, множество детей (в день не меньше сорока человек), которые читают запоем и тут же в библиотеке - за всеми столами - и делают уроки, и радуются каждой новой книге, которую я привожу из Москвы. Но трех комнат маловато... Я вылетел в трубу: уголь для отопления, сторожиха, новые стеллажи, абажуры, занавески, линолеум, графины для воды, рамки для портретов, доска для выставки новых книг, цветы, пальмы, кактусы - все это высасывает мои скудные средства, но сказать себе "довольно" я не могу и с азартом продолжаю разоряться..."

Библиотека оставалась до конца его любимым детищем - предметом гордости, источником горьких забот, гнева, отчаяния.

После его смерти она хирела. Казенные служащие и попечители превратили этот сказочно-веселый дом для детей в заурядное, запущенное учреждение.

Весной 1978 года вспыхнул пожар. Сгорели часть здания и книги с писательскими автографами. Зияют закопченные провалы в крыше и стенах. Символ?

Сотрудница одного из петроградских издательств двадцатых годов вспоминает, как К. И., узнав, что жене Тынянова отказали в авансе, что он нуждается, "...тут же попросил меня выписать деньги из его аванса, ничего жене Юрия Николаевича не говоря. И попросил меня вообще никому ничего не говорить. Я знаю, что и сам Корней Иванович с его большой семьей не всегда был обеспечен..."

В Ташкенте, в эвакуации школьники читали Чуковскому свои стихи. Среди них был четырнадцатилетний Валя Берестов. Он заболел тяжелой пеллагрой. Корней Иванович устраивал его в больницу, доставал путевку в санаторий. "Таким образом я обязан Чуковскому еще и жизнью", - писал Берестов.

Когда Аркадий Белинков вернулся из лагеря, Чуковский заботился о жилище для него, заработках для его жены. Когда Белинковы жили в Переделкине, им ежедневно носили обеды из дома Корнея Ивановича. И прежде всего он содействовал публикациям Белинкова.