Татьяна Литвинова вспоминает:

"Корнею Ивановичу Чуковскому очень не нравилась моя - такая минимальная! - замешанность в диссидентском движении, и не только потому, что он за меня тревожился, но он считал, что очень неправильно для человека, который несет какой-то культурный заряд, тратить себя на трибуну... что самое главное во все времена истории народа - делать то, что именно ты можешь. Он считал, что хорошая книга, переведенная мною, гораздо важнее, чем выступление на суде".

И она сама развивает ту же тему:

"Положение человека творческой профессии трагично в любом обществе: ведь у него одна коротенькая жизнь, в течение которой он должен... реализовать свое призвание. Отложить эту реализацию невозможно, как и земледельцу пахоту, сев и т. д. А русский литератор - это сплошное наступание на горло собственной песне..."

Для меня и эти вопросы, и эти - и многие другие - ответы были глубоко личными, я искала, как поступать мне. Но ведь это были и общие вопросы, обращенные к моим друзьям, ко многим уважаемым людям.

Моими близкими друзьями были и остаются и те, кого причисляли к диссидентам.

Долгие годы я была связана с друзьями и коллегами, которые не были и не собирались становиться диссидентами, продолжали работать "в системе".

Слова и поступки некоторых диссидентов были мне глубоко чужды. Но я не разрешала себе их критиковать и потому, что я к ним не принадлежала, и потому, что их жестоко преследовали.

Сознание своей постоянной межеумочности, безвыходности в пространстве между двумя мирами, которые все более отдалялись друг от друга, становилось порою невыносимым.

И только старые дружбы, к счастью, не оборвавшиеся и нашим изгнанием, все годы поддерживали и удерживали "на якорях"...

Л. Пятница, 17 октября 1969 г. Р. с утра ушла в редакцию "Иностранной литературы". Я подбирал материалы для лекций. Мы оба должны были с 23 октября читать спецкурсы в университете Еревана.

Звонок. Широколицый в кепке, в темном пальто. Заискивающе:

- Вы - Лев Залманович Копелев? Я - из Комитета государственной безопасности. Пожалуйста, вот повестка. Это срочно, очень срочно... Ваше присутствие необходимо... Я лично не в курсе дела, мне поручили. Что вы, что вы, это займет не больше часа. Вас хотят о чем-то спросить или посоветоваться. Машина здесь. И обратно вас также доставят.

Сперва испуга не было. Любопытство: в чем дело? Кто вызывает? В повестке "КГБ РСФСР. Малая Лубянка". Приглашавший вежлив, даже угодлив. "Пожалуйста, не забудьте паспорт, без паспорта не дадут пропуск".

Садимся в машину, сзади он и я, впереди один шофер. Сразу же наползают воспоминания, а с ними и страх, в котором стыдно признаваться себе. Вот так же в легковой везли в марте 1947 года; двадцать два года прошло. Тогда их было четверо. Потом был холодный подвал, потом Бутырки.

Зачем он просил паспорт? А ласковость, быть может, только прием?

На Малой Лубянке, в небольшом доме - проходная, как в захудалом учреждении или на третьеразрядном заводе. Офицер выписывает пропуск, отдает его вместе с паспортом. Сопровождающий ведет меня на второй этаж.

- Вот товарищ следователь из области хочет поговорить с вами. Он и обеспечит, чтобы вы вовремя домой вернулись.

Парень лет сорока, белобрысый, немного скуластый, простоватый, в скромном пиджаке с вязаным галстуком. То ли квалифицированный рабочий, то ли служащий небольших чинов.

- Я - следователь Комитета Государственной Безопасности... постоянно работаю в Перми, в настоящее время выполняю задание по линии рязанского отделения. Так сказать, товарищеская выручка.

Разглядывает меня без неприязни, с любопытством. Крепкое рукопожатие.

- Присаживайтесь, у нас разговор недолгий будет. Но сначала разрешите некоторые формальности.

Достает опросный лист.

- Прежде всего хочу узнать, на каком основании вы меня вызвали? Как подследственного? Как свидетеля?

- Да что вы, что вы! Простой разговор, справки некоторые хотим навести.

- По какому делу?

- Все это я вам сейчас объясню. Пожалуйста, не беспокойтесь. Но мы обязаны все документировать, надо заполнить некоторые данные - имя, фамилия и тому подобное. Да, и еще вопросик: в переводчике, значит, не нуждаетесь?

- Что это значит?

- Поскольку вы нерусской национальности, мы обязаны спросить, не нуждаетесь ли в переводчике?

- На фашистские вопросы отвечать не буду.

- Почему "фашистские"? Он неподдельно удивлен.

- А потому что ведь из вашего опросного листа видно, где я родился, где учился, видно, что я был советским, русским офицером на фронте. И после этого подчеркивать нерусскую национальность - это значит расизм, то есть фашизм. Можете так и записать: считаю вопрос расистским, то есть фашистским.

Он не сердится, не обижается, скорее смущен, растерян.

- Ну, зачем такая постановка? Это же стандартный вопросник, чистая формальность. Ну, давайте сформулируем так: какой ваш родной язык? Ведь вы же в Киеве рожденный, может быть и украинский.

Была еще одна заминка. Записав, как меня исключили из партии в мае 1968 года, он сперва почти сочувственно удивился:

- Как же так, без низовой организации, сразу райком, не по уставу получается. А где ваша апелляция, в каких вышестоящих организациях?

- Я не апеллировал.

- Как же так? Почему?

- Потому что считаю решение бюро райкома правильным. Я пытался отстаивать линию двадцатого и двадцать второго съездов партии, хотел продолжать борьбу против культа личности. А сейчас - новая линия, я ее не разделяю, значит, и не могу состоять в партии.

Он смотрит с минуту молча, испытующе, шевелит губами, но ничего не говорит.

Первая страница опросного листа заполнена, я ее подписал.

- Так вот, Лев Залманович, хотя знакомые, кажется, называют вас Лев Зиновьевич? Если вам так приятнее, я тоже могу... Вам такие лица известны? - называет два имени.

- Нет, неизвестны.

(Отвечаю, несколько подумав, как бы вспоминая, хотя заранее был готов отрицать все, не знать ничего. Старые арестантские инстинкты не ослабели.)

- Так я вам напомню. Эти лица - студенты рязанского техникума приходили к вам в прошлом году, в апреле месяце.

Едва он сказал про рязанский техникум, как я вспомнил. Впрочем, начал догадываться уже, когда он говорил, что помогает "рязанским товарищам". Хотя сначала тревожно подумал: не подбираются ли к "рязанцу" Солженицыну? Несколько недель о нем ничего не было слышно.

Двух рязанских пареньков я вспомнил. Они пришли ко мне в апреле шестьдесят восьмого года в кардиологическую больницу в Петроверигском переулке. Ходячие больные встречались с посетителями во дворе.

Два тощих мальчика, один - черный, остроносый, губастый, насупленный, говоривший скупо, уверенный в своей гениальности. Второй - светлый, курносый, нервно-суетливый, почтительно взирал на товарища.

- Нас направил к вам Александр Исаевич Солженицын. Мы у него были, показывали ему некоторые наши документы. Мы - марксисты-ленинцы, и он сказал, чтобы мы обратились к вам, поскольку вы тоже марксист-ленинец, а он лично придерживается идеалистических взглядов и вообще политически не заинтересован, а только по линии художественной.

Говорил больше белобрысый неврастеник. Называли друг друга по именам, явно конспиративным.

- Мы - группа революционных марксистов. Мы создаем новую пролетарскую интернационалистическую партию для борьбы против сталинского и послесталинского государственного капитализма, против всех нынешних извращений марксизма-ленинизма, против всех видов ревизионизма. Мы привезли наши документы с тем, чтобы вы их прочитали и направили в самиздат. Вот он, товарищ Семен, полностью разработал теорию современного капитализма.

"Товарищ Семен" мрачно и гордо:

- Неважно, кто. Это документ партийный, а не личный.

Я говорил, что я болен и в общей палате, и потому не могу ничего у себя хранить. Но они, оказывается, выяснили, что после ужина - вторые часы свиданий, и просили посмотреть "документы" в это время.