- Папа, ты как одержимый...

- Нет, перестань, - перебил Иван Алексеевич, поморщившись, - не увиливай, а отвечай прямо.

- А что ты будешь говорить, если я скажу "да"?

- Я начал было про Иосифа, но с этим надо поскорее покончить, а то я как-то немного и заговорился. Я расскажу тебе еще о Ниле Сорском, о заволжских старцах...

- Вот это-то и смешно!

- Почему?

- Не знаю. Хоть бей меня смертным боем, только мне смешно слышать про этих твоих старцев.

- Давай сделаем так, - углядел какую-то перспективу и окрылился старик. - Давай тебе не будет смешно.

- Нет, папа, - торопливо вставила Сашенька, - ничего не предпринимай больше, не надо.

- Так вот ты мне и скажи: да или нет?

- Лучше я тебе в одних случаях буду говорить "да", а в других "нет", - весело тряхнула девушка головкой в надежде, что отец, потешенный ее находчивостью, перестанет дуться и злоумышлять против нее своими нелепыми старичишками.

- Хорошо. Однако про заволжских старцев я должен рассказать тебе в любом случае, даже если ты мне запретишь.

Сашенька рассмеялась с несколько неожиданной в ее положении беспечностью.

- Нет, говорю тебе, папа: нет!

- А я говорю: да.

- Но ты нарушаешь наш договор.

- Мы начнем соблюдать его после того, как я расскажу тебе о них, о старцах, о нелюбках между старцами. Если тогда ты еще будешь нуждаться в каком-то договоре. Ей-богу, ты переменишься, ведь когда-нибудь это все равно случится, я верю!.. ты станешь другой, и, может быть, это произойдет, когда ты услышишь, то есть когда я расскажу тебе, а мне надо, Сашенька, мне непременно надо рассказать! Это, если хочешь, накипело и болит... Я расскажу, а ты поднимешься на новую ступень развития. Ты посмотришь на меня другими глазами, а значит, и на жизнь тоже, на все посмотришь другими глазами, и уже тебе не будет никакого дела до того, что ты думала и говорила прежде.

- Как же это может быть?

- Это может быть, - ответил Иван Алексеевич уверенно.

- Нечто подобное произошло с тобой?

- Если бы!

- Видишь, ты сам чего-то не допустил для себя, чего-то не доделал, а мне навязываешь.

Иван Алексеевич поднялся на ноги, отошел в сторону и стал смотреть на ровную воду озера. Обширный небесный свод, казалось, накрыл его серым колпаком, отделив от дочери, и его облик обрел гораздо больше прежнего поэтичности. Дочь, виновником чьих дней он был, теперь и сама словно подарила ему некое новое рождение - просто тем, что заперла в нем его словесную похоть, оттолкнула и отделила его от себя, оставила в духовном одиночестве. Он хотел высказаться о заволжских старцах, словно бы движимый на то настоящей страстью или неким цельным мировоззрением, а Сашенька ловко ставила запрет, с легкомыслием юности накладывая немоту на его существо. Как она, единственная, неповторимая, прекрасная, играла им! И он подчинялся. Ему, покорному, всего лишь и надо-то было, что придти к выводам и тем отлично завершить посещение монастыря, а они, выводы, становились невозможны без предварительного рассказа о старцах.

А как обойтись без них? Он, податливый воск в руках дочери, смолк, печально угас. Но для чего было и ехать сюда, если тут вдруг оказывается почему-либо невозможным сделать выводы?

Необходимо, промежуточно нашаривал выход Иван Алексеевич, отрешиться от множественности сомнений, вырваться из круга противоречащих друг другу явлений и исключающих друг друга решений, и тогда на пути к гармонии удастся встретиться с Богом. Даже и начало одно только продвижения по такому пути подарит, наверное, встречу с человеком, который внимательно и проникновенно выслушает, все поймет и даст верную, а главное, глубокую оценку всего пережитого тобой. Значит, нет такой проблемы, как проблема отсутствия Бога и задушевного собеседника. Вздыхал Иван Алексеевич. Вздохом облегчения порождал он в себе надежду на спасение и благополучный исход, некие приятные ощущения свободы и крылатости, ибо вот же он, путь к освобождению - надо только запрокинуть голову и ясными глазами взглянуть на небо, вознося к нему чистую молитву. Но отяжелела голова и не запрокидывалась бодро, а провисала, и взгляд утопал в рыхлостях, в болотах земли. Снова он только лишь беспомощно копошился в безысходности, а придуманная было мысль, не содеяв никакого блага, бесполезно улетала прочь.

А ведь есть еще и проблема присутствия дочери, вот этой Сашеньки, девушки, которая сидит на драгоценной книжке, скульптурно изваявшись, сжавшись до неподвижности, сцепив тонкие руки на коленях. И оказывается, что победить множественность, противоречия, хаотическое разнообразие и достичь гармонии невозможно, пока Сашенька, некоторым образом тоже мыслящая, то и дело ухищряется выставить над ним свое размышление на манер растопыренной пятерни и, погрузив ее прямо ему в голову, играть там пальцами, как ей заблагорассудится. И еще оказывается, что и избавиться от нее, просто оборвать разговор и уйти, силой прекращая это их мифическое, мнимое единение, - тоже невозможно. А что же тогда возможно, допустимо, приемлемо или даже по-настоящему необходимо? Иван Алексеевич не знал.

Совокупил он разрозненное и противоречивое в маленький промежуточный вывод, заключавшийся в осознании необходимости разобраться, невзирая на сопротивление окружающей среды, постичь, что же это за мысли одолевают его, которые он столь настойчиво хотел высказать дочери и даже высказал бы и сейчас, если бы не запрет. Но эти мысли ему были хорошо известны, он с ними ехал сюда, извлекши их из своего уединенного чтения книг, и монастырь должен был подтвердить ему их, сделать так, чтобы они не оставались больше простыми только догадками. Нет, в них не было твердости и окончательности, но не было и того, что и впрямь можно было назвать прозрением. Ничего нового Иван Алексеевич не открыл. Разобравшись в отношениях между Иосифом и заволжскими старцами, он разобрался бы и в себе, - вот была его нынешняя миссия, и с этой целью он мчался к стенам монастыря. А здесь девчонка посмеялась над ним и растоптала его заветное желание.

Ему представлялось что-то эпическое о том, как он десятки лет, пренебрегая трудностями и терпя лишения, шел к земле обетованной, чтобы, наконец, на таком вот берегу старого, седого озера открыть подросшей дочери секреты своих духовных исканий и великие тайны своих находок. А выяснялось теперь, что нет у него изможденных щек и серебристой бороды до пояса, и волосы его не развеваются на ветру, и представляет он собой не что иное, как сытого и даже вполне упитанного, гладкого господина, и права требовать от дочери подвига постижения его премудрости взять ему неоткуда. Что-то карикатурное он чувствовал в себе. Рот его, похоже, заузился, превратившись в крошечное круглое отверстие между полушариями щек, и было бы смешно произносить истины таким ртом.

Иосиф стоял за хозяйство, за монастырское владение селами, а заволжские старцы возражали ему, что вера не должна пачкаться деньгами, ей следует хранить себя в чистоте. В этом и закрутился Иван Алексеевич, не умея прояснить ситуацию. Что ж хорошего в монахе, который эксплуатирует крестьян, что за святость в настоятеле, который предпочитает служить духовным нуждам мирян за мзду? И все же! Вот он, монастырь, могучий и великолепный даже в разрухе. Построил бы подобный Иосиф, когда б не владел селами и не гонялся за богатыми вкладами? А что осталось от заволжских старцев? Что они сумели создать в своей чистой, непорочной нищете? Несколько посланий, которые нынче читают разве что ученые чудаки? Монастырский устав, которому никто не следует? Я не следую, определился Иван Алексеевич.

И представилось ему, что земля украшается не тихим бредом пустынников, кормящихся подачками и водящих дружбу с медведями, а усилиями расторопных иосифов. Но и тут, конечно, вопросы. Как же чистота веры? Как же уединенность молитвы? Как же бескорыстное служение миру и спасение души? Неужели эти нравственные и духовные положения правильно решались хозяйственным, предприимчивым и гневливым Иосифом, а не мирными, добродушными старцами?