- А мне в этом монастыре не по себе, - вставила Сашенька.
- Причины твоего страха, - заговорил Иван Алексеевич словно в рупор. Лицо его с расширяющейся округлостью вытянулось в сторону Сашеньки и закричало на нее; стал он трубить, странным образом при этом воображая, будто всего лишь взял на вооружение высокопарность, в данном случае с более чем уместной иронией оттеняющую молодежное легкомыслие дочери и ее непричастность к вещам духовного порядка. Он на мгновение даже сотворил, и вполне сознательно, некое подобие иконописной оранты, в то же время говоря как бы одним сплошным словом: - причины твоего неприязненного отношения к этому монастырю мы обязательно разберем, мы не оставим их без внимания, но мы сделаем это потом, проанализируем их на обратном пути, а сейчас, - уже с действительной силой внезапного воодушевления воскликнул он, заметив, что Сашенька вздрагивает и боится нарастающей в нем сладострастной суровости, выслушай, пожалуйста... я на этом настаиваю! - выслушай, что пишут в книжке, что вообще известно из истории... прими к сведению историю этого монастыря.
- Мне замуж надо, - упрямо и тупо повторила Сашенька.
- Нет, мы будем говорить не об этом, точно не об этом, уверяю тебя... и скажу тебе вот что, видишь ли, когда Иосиф выступил со своими посланиями о вкладах и еретиках, то заволжские старцы ему дали отповедь, и вышли между старцами нелюбки, так это у них называлось, и вот об этом-то, о споре иосифлян с нестяжателями, о том...
- Да что мне до каких-то старцев! Я не хочу о них слушать.
- Почему?
- Потому что мне надо найти хорошего и богатого человека, выйти за него, родить детей...
- Хорошо, - медленно и страшно согласился Иван Алексеевич и даже слегка отошел от дочери, как бы уступая ей дорогу. - Только не здесь...выйдем-ка!... не здесь, вот выйдем за ворота и поговорим... сейчас вот как раз и выйдем, - сообщал он, сбиваясь на
трепетный шепот, отчасти даже на утробный клекот пошевеливающейся во мраке и чудовищно расправляющей крылья птицы.
Сердце Сашеньки ушло в пятки. Она сжалась вся и, почувствовав себя маленькой и немощной, бессмысленно запищала. Иван Алексеевич крепко схватил ее за руку и повлек к воротам. Короткие, как бы промежуточные возгласы Сашеньки, похожие на куриное кудахтанье, тихо созидали скоротечную поэзию испуга.
- Папа, дорогой мой, - зачастила она, когда они были уже у выхода, что ты хочешь сделать? Я же так только и ничего лишнего себе не позволила... это обычные наши разговоры... разве мы не так говорим в нашей семье, разве ты сам... Что ты задумал? - бормотала ошеломленная девушка.
- Ничего не задумал. Буду твоими сахарными устами мед пить, - сказал старик с тонкой улыбкой.
- Что за глупости?
- Вовсе не глупости, напротив, логика и последовательность. Ты тут разговорилась, я и воодушевился!
- Ну, на этом и закончим...
- С какой стати? Ты же хочешь говорить о своих проблемах? Хорошо, будем говорить. Но в монастыре это было бы неприлично. Поговорим снаружи.
Немного удалившись от монастыря, они остановились на берегу озера. Серыми показались Сашеньке берега, камыши разные, мельком разглядела она деревья и устремила беглый взгляд в небо - все увиделось ей будто лежащим в низине огромной серости, и гладь воды неприятно отливала свинцом. Девушку разбирал смутный страх, что отец вдруг подтолкнет ее к краю какой-то пропасти и заставит рассеяться в этой беспричинно бездонной и столь же необоснованно строгой природе.
- Да нет у меня никаких проблем, - сказала она с дрожью в голосе. - Я и сама не знаю, какой вывод сделать, папа, не знаю, хочу ли замуж.
- А надо, - возразил Иван Алексеевич. - Замуж тебе пора. Так что проблемы есть.
- Но ведь нет подходящей кандидатуры, значит, и проблемы нет.
- Как же, как же... Отсутствие жениха не означает отсутствия проблемы. Проблема именно в их, женихов, отсутствии.
- Что ты хочешь со мной сделать?
- Скажи правду, скажи правильно.
- Скажу как есть. Женихи имеются, папа, но они слова доброго не стоят. Я о том, что о них и поминать нечего. Вот и получается, что из присутствия женихов вытекает отсутствие проблемы, - туманно полемизировала Сашенька.
Иван Алексеевич улыбнулся.
- Логики в твоем рассуждении нет, - проговорил он добродушно. - Но поскольку ты славная девушка, я тебе это прощаю.
- А в чем смысл жизни, папа?
- И раз твои проблемы отпали, вернемся к нашему разговору, - не слушал ничего постороннего и гнул свое Иван Алексеевич. - Милая моя, ну как же это может быть, чтобы тебя не интересовали подробности, о которых я уже начал говорить, все эти нелюбки между старцами...
- Нелюбки? Нет, не интересуют.
Еще раз, и на этот раз неопределенно, размышляюще, улыбнулся отец.
- Позволь же спросить, почему?
- Древность эта, старина всякая, старье это, оно меня не интересует, папа. Я живу современностью, сегодняшним днем. И это уже совсем другие разговоры, другие танцы, другие запросы и интересы. Что нам за дело до каких-то древних стариков?
- Не обобщай себя с кем-то, отвечай за себя. Я интерес к старине, к этому монастырю, к Иосифу хочу привить не всем, не толпе, не твоим дружкам, а тебе исключительно. Он к тебе привьется, он даст побеги, молодые, зелененькие... а я буду любоваться тобой, словно ты стоишь между солнечными лучами и гирляндами цветов, буду упиваться твоими знаниями, твоими блестящими способностями, - мечтал на ходу Иван Алексеевич. - Я буду руки тебе целовать, если ты поймешь все это, всю эту правду! Иосиф, он стяжателем был, земли к рукам прибирал, а уж денежки...
И потом, продекларировав что-то быстрое и скомканное о стяжательстве Иосифа, говорил Иван Алексеевич, говорил долго и сбивчиво. Он вдруг принимался рассказывать о Сашеньке как о маленькой, как о крохе, которую некогда держал на руках, сажал себе на колени, чтобы не сказки ей говорить, а делиться с ней мечтами о ее будущем росте, заключающем в себе и непременный творческий рост интереса к проблемам и духовным исканиям отца, к его таланту находить в жизни любопытное и таинственное, неким символом прикрывающее великую тайну идеи бытия. Поднявшись на эту гору былого и стоя на биографических обломках, Иван Алексеевич в слепом удовлетворении потирал руки; он выкрикнул: вот так-то! - и ударил кулаком в раскрытую ладонь. Это было его частое телодвижение, но сейчас оно особенно ободрило дочь. Сашенька хмыкнула одобрительно, оптимистически. Затем Иван Алексеевич снова выражал что-то смутное о строителе монастыря Иосифе, и не вполне точно известная ему, но так или иначе огромная масса захваченных тем земель и денежных средств словно удушала его мысль, мешала протолкнуться к достойно венчающему его рассуждения умозаключению, что брал богатства Иосиф в общем-то не для себя, т. е. действовал не корысти ради, а во имя процветания обители. Иван Алексеевич начинал говорить и о противниках Иосифа, о заволжских старцах, но Иосиф словно самолично тут же вторгался в тесноту его понятий и возможностей объясняться со столь невежественным существом, как Сашенька, и несчастный вспотевший отец, сбившись, опять принимался за стяжателя и гонителя еретиков.
И только прозвучит пролог о заволжских старцах, с Сашенькой как будто случалась некоторая истерика, и ее плечи тряслись от смеха. Но ее отцу ведь было тяжело в эту минуту, означавшую появление тени Иосифа на темных горизонтах его внутреннего обозрения, так что даже и перед его глазами образовывалось какое-то подобие тьмы или большого миража с лихорадочным движением не вполне различимых фигур, и он не мог видеть происходящего с дочерью. Ей же рисовались разные смешные немощные старцы, у которых возня из-за воззрений, нынче представляющихся не иначе как нелепыми, и она с трудом удерживалась от того, чтобы рассмеяться прямо в лицо разгорячившемуся отцу. Однако это было бы чересчур, отца не следовало обижать и опасно было сердить, поэтому Сашенька сгоняла с губ улыбку и устраивала на них более строгий рисунок, и когда Иван Алексеевич снова обретал возможность видеть ее, она уже представала перед ним внимательно слушающим и вникающим человеком. Но все подозрительнее всматривался в нее отец. Наступали мгновения, между слепотой и последовательным улучшением зрения, когда он достигал своего рода прозрений. Он вдруг начинал видеть отдельность Сашеньки, ее обособленность и самостоятельность, улавливать ее непреклонность в нежелании согнуться под тяжестью возлагаемых им на нее исторических сведений. Уже пугал его и самый факт того, что можно привезти такую девушку в самое сердце старины, поставить ее среди древних стен, где, казалось бы, никакому разуму и ничьей душе не отогнать естественного интереса к не совсем-то и умершей правде давних людей, а она все же будет безмятежно и нагло раздумывать о своем, вынашивать свои крошечные мыслишки о ждущих ее совершенно других разговорах и развлечениях. В ее душе не воскреснут образы людей прошлого, хотя бы и великих, и в сердце не проснется любовь к ним, ибо она исполнена только собственной силы и восхищения своей красотой, о которой знает как о постоянно нуждающейся в поддержке и неком дополнительном украшении.