- Чудно. Как в больнице, - сказала возвращаясь. - Ничего, телевизор купите - красиво будет. "Еще чего", - подумал Борис, но вслух сказал:

- Куда мне? Я бедный.

- Бедный? Вот те на. Военный и бедный.

- Я последний месяц военный, - дал он соседке пятидесятирублевую бумажку.

- Много. Тут на семь кил хватит. Я запомню. Сегодня к сестре в Лобню поеду, а в понедельник еще куплю.

Разговор с соседкой несколько его отвлек и успокоил, и войдя за шинелью в комнату, водки он себе не налил, а только застелил матрас синим одеялом и закинул чемоданы на шкаф. Под матрас они не влезали. Не хватало как раз тех десяти сантиметров, на которые он убавил приготовленные Михал Михалычем ножки.

В комнате было по-прежнему натоплено и жутко разило клеем. Лейтенант чуть приоткрыл фортку и наполовину завинтил разводным ключом кран парового отопления, который только сейчас попался ему на глаза.

- А чего? - сказал, оправдывая свою рассеянность. - Я ведь впервые с радиаторами.

Действительно, до войны в этой комнате была печь, и в Серпухове тоже была печь, и в армии все четыре года были одни печи - никаких водяных батарей. Правда, в общежитии были радиаторы, но по приказу коменданта были спилены все краны, и температура в комнатах регулировалась при помощи откидываемых фрамуг, отчего Курчев каждую зиму простужался.

"Ну, Бог в помощь", - сказал себе и поехал в Ленинку.

11

Раньше в библиотеках он никогда не терялся. Они были его домом, даже больше, чем домом. Дома у него не было, а в библиотеках Борис просиживал почти все вечера, если не набиралось денег на кино или не прорезывалась где-нибудь выпивка. Во всех читальнях, начиная от серпуховской и кончая общим залом Ленинки процветала демократичность и плевать было, блестят ли у тебя на заду штаны или бахромятся манжеты, как скатерть. В библиотеках царило равноправие, и будь ты самый расподонок, тебе все равно обязаны были выдать заказанную книгу.

Больше всего Курчеву нравились Историчка и Тургеневка. Особенно Тургеневка - старый особнячок у Кировских ворот, где можно было достать журналы 20-х годов, в которых пестрели не замаранные тушью, полные удивительной таинственности имена расстрелянных врагов народа. Все запретное притягательно, а что было запретнее этих фамилий? - и курчевский интерес не был чем-либо исключительным и выходящим из правил. Все его филологические сверстники, если не были абсолютными болванами, высматривали на свет зачеркнутые имена на страницах старых изданий.

В Тургеневке было вольготно духу, но душно и скученно, и еще была вечная опаска, что кто-нибудь заглянет через твое плечо, что ты там читаешь. В Историчке - наоборот - было просторно, но журналы давали либо уж совсем дореволюционные, либо последних скучных лет. Зато в курилке Исторички был один интересный субъект, худощавый лысоватый мужчина лет тридцати (Курчеву тогда было восемнадцать!), который знал абсолютно все, учился - если не врал! - в Литературном институте, печатал театральные рецензии в "Вечерней Москве" и еще делал литзаписи стахановцев и передовиков труда в "Профиздате".

Рецензии, не говоря уже о профиздатовских брошюрках, Курчеву не нравились, а говорить с этим чахлым типом всегда было любопытно. Тот был плохо выбрит, внешне неаккуратен, к тому же похож на какого-то грызуна. Глаза у него были расположены как-то сбоку, у самых висков, словно он всегда был настороже и ожидал подвоха. Денег у него не было и он постоянно стрелял у Курчева - до реформы в пределах червонцев, а после - от рубля до трешницы и, разумеется, никогда не возвращал. Борис, собственно, относился к таким поборам как к чему-то естественному, как к плате за нравоучение, и не жадничал, хотя денег у него было только стипендия да изредка - левые заработки: разгрузка вагонов на Окружной дороге или барж в Южном порту.

Этот читатель Исторички знал всех врагов народа по имени-отчеству, знал все их советские должности и даже называл тюрьмы, в которых они сидели до революции. Знал он также всех их женщин, жен и любовниц, и Борис слушал его завороженно, как юный футбольный болельщик старожила Восточной трибуны.

Мужчина называл каждое имя с придыханием, как бы с оттяжкой, для придачи фразе большего эффекта. Курчев поддавался этой отвратительной и безвкусной манере, и только по выходе из курилки, на улице или в метро, отплевывался и костерил этого зачуханного ханурика. Но все равно его тянуло в Историчку и, выдерживая неделю-другую, Борис неизменно возвращался в Старосадский переулок, где снова слонялся с этим типом по этажам, пил чай в буфете или дымил в знаменитой курительной.

Иногда к мужчине подходил рослый мешковатый парень с большим дряблым лицом и бараньими глазами. .Говорил парень всегда медленно, длинно и округло, будто не знал, что существуют точки, и в конце каждой фразы тыкал запятую. Слушать его было невыносимо скучно, да и говорил он что-то несущественное. Поэтому Борис уходил при его появлении, что, собственно, его и спасло.

Может быть, Курчев и не загремел бы в лагерь, потому что никогда с мужчиной не спорил, называл его строго по имени-отчеству, слушал разинув рот и ничего недозволенного, если бы даже и хотел, сообщить ханурику не мог бы. Ханурик перекрывал его во всех областях. Но в свидетели могли бы потянуть и, наверно, потянули бы, если б не выручила ревность. (Конечно же, Курчев ревновал ханурика к увальню и потому уходил из курилки как только появлялась эта круглая бесформенная, будто набитая опилками, фигура.)

В конце институтского курса увалень исчез из библиотеки, а вскоре Борис благополучно, с кучей троек, сдал экзамены и его загребли в армию.

Резкая смена впечатлений почти вышибла из курчевской головы странного рецензента "Вечерней Москвы", да и разговаривать на подобные темы в армии было не с кем.

И вот, в самом начале января этого года на премьере арбузовской пьесы, куда пошел с Марьяной вместо загрипповавшего Лешки, Курчев столкнулся, опять же в курилке, с этим огромным увальнем, который то ли из-за офицерского кителя, то ли оттого, что все-таки минуло пять лет, Курчева сначала не узнал.

- Мы в Историчке встречались. Помните... ? - назвал Борис имя-отчество рецензента.

- Где он? - спросил огромный парень, который теперь тоже повзрослел и не очень походил на того оболтуса из Исторички.

- Не знаю, - почему-то смутился Борис. - Я в армии давно.

- Ваше счастье, - сказал детина. - Ничего, я его встречу. Наверно, все в Историчку шастает.

- А может, он здесь? - спросил Курчев.

- Нет. Я наблюдал с балкона, - ощерил увалень неполные челюсти и показал театральный бинокль. - Наверно, на генералке был. Но ничего. Он уже знает, что я вернулся. Пусть помандражирует.

В увальне появилась какая-то резкость и одновременно театральность, что-то блатняцкое, что к нему не шло, но, видимо, уже прилипло. Костюм на нем был хотя и не поношенным, почти новым, но каким-то старомодным и явно тесным - и глядя на него, Курчев догадался, что тот только что из лагеря, и не подвел увальня к Марьяне.

- Если увижу, передам, что вы его ищете. Но я теперь все больше не в Москве, - быстро, словно извинялся, выговорил Борис.

- Не нужно. Я сам его найду, - сказал увалень с величавой брезгливостью и, кинув пронзительный взгляд на Марьяну, поднялся в зрительный зал.

- Кто такой? - спросила Марьяна. Курчев объяснил.

- Фраер. Но на уголовника не похож. Наверно, из "фашистов". Их уже потихоньку выдергивают назад. А кого ищет?

- Да был такой театральный писака. Я еще Алешке хвастался, что с ним знаком.

- Как будто слышала, - кивнула Марьяна, а через неделю огорошила Бориса известием, что действительно театральный рецензент оказался стукачом и засадил пять лет назад увальня в лагерь. И теперь увалень ходит по всем домам Москвы и разоблачает рецензента. И жена рецензента, которую он уже успел бросить, теперь от обиды и злобы подтверждает, что да, был ее муж осведомителем (по-лагерному "композитором", потому что писал "оперу") и подписывал свои сообщения словом "источник". Будто бы даже показывала увальню куски черновиков.