Изменить стиль страницы

— Как ты смогла расстегнуть фиксаторы для рук и ног на операционном столе? — спросил Фрэт.

— Не знаю… Самое высшее наслаждение — сделать то, что по мнению других сделать не можешь. — Она улыбнулась, медленно сползла спиной по железной двери на корточки, чуть морщась от боли, и продолжала: — Несколько раз появлялась женщина с косой в темном балахоне, вроде моего халата…

— I'm simply freezing…, — говорила я ей. — Очень холодно здесь…

— Привыкай! — отвечала она.

— Что вы собираетесь косить? — спрашивала я и она исчезала…, а потом снова… Странно… Я, Елена Лопухина — гугенот… Знаешь, чтоб согреться и хорошенько повентилировать легкие, я бросала резиновые пробки от бутылок с внутривенными растворами в ту корзину у стены…, а потом вставала, собирала, чтоб бросать снова и снова… Почти не промахивалась… Похоже, я заплатила сполна…

— То был только Божий суд, — грустно сказал Фрэт.

— Значит будет еще? — печально удивилась она.

— Не знаю… Знаю только, что ты непоследовательна…

— А кто был последователен со мной и справедлив? Кто, Фрэт? Отвечай! Государство столько лет?! Ковбой-Трофим? Доктор Спиркин? Следователь Волошин…? — она вдруг задумалась и замолчала…

— Не горячись… Может в непоследовательности и в том, что противоречива кроется один из секретов твоей прелести… А следователь Волошин играет в нашей команде вместе с Вавилой, Станиславой, Эйбрехэмом… — Фрэт на глазах становился самонадеянным. — Полагаю, есть еще люди… Их не очень много, но они честны и благородны, как бигли, в отличие от власти, которая еще может позволить себе все: жестокость, несправедливости, обман…, и число их станет расти, хоть пока они не слишком дальновидны и не любят заглядывать в свое будущее… Ты одна из них…, может лучшая… из-за породы, отваги, дерзости научной, неизбывной энергии и любопытства…

— Если ты, вспоминая биглей, имеешь в виду российский средний класс, собака, то лучше всех о нем говорит наш Вавила…

— Почему ты замолчала? — удивился Фрэт. — Продолжай!

Она улыбнулась за дверью, приложила руку к ране и сказала: — Он говорит, как всегда цитируя кого-то: «Если в дерьмо натыкать палочек, оно не станет от этого ежиком…».

— Система мотиваций давно утрачена в нашей с тобой стране, Хеленочка… Ее надо выстраивать заново, — сказал Фрэт и уткнул нос в толстую железную дверь, чтоб почувствовать и согреть спину Лопухиной.

— Вряд ли это обстоятельство снимает формальные запреты… Мне нужна Библия, — попросила Лопухина, как просят стакан минеральной воды..

— Ты собралась служить Богу? — удивился бигль.

— Нет…, людям…

— Тогда иди и служи… На первых порах знание текстов не обязательно… Если полагать, что обе книги Заветов, в которых обобщены правила бытия и эстетика поведения, написаны Господом, то познакомившись с ними, ты прознаешь мнение лишь одной стороны… Поэтому, если служить людям, то без посредников…, как служил им Дмитрий Лопухин, родной братан твоего деда… К тому же: «Много читать — утомительно для тела». Это тоже Господь…, в Екклезиасте. — Фрэт почувствовал, как теплеет тело младшей Лопухиной за толстой железной дверью.

Была глубокая ночь, когда Фрэт услышал шорох ключа в замке наружной двери… Потом открыли еще один замок. Он подошел, стараясь узнать человека, орудующего ключами, и, не узнавая, встал сбоку, готовясь к схватке… Дверь отворилась, шумно проскрипев на весь Сокол, и вошедший смело вступил в пространство подвала, и уверенно направился к металлическому прямоугольнику на массивных петлях у дальней стены, заставленной старыми больничными кроватями…

Помешкав недолго, подбирая в темноте ключи, он открыл тяжелую дверцу и сразу поток света из потаенной операционной, и скопившиеся там запахи заполонили подвал тревожно и ярко, восстанавливая почти реально события последних дней, бессмысленных и жестоких, преступных с позиций общепринятой морали и необыкновенно эффектиных на взгляд другой стороны, даже продуктивных, наиболее прагматично реализовавших множество сомнительных, связанных между собой экономических и нравственных проблем-идей, про которые Федор Достоевский говорил когда-то: «Хорошая идея всегда должна быть недосягаемо выше, чем возможности ее осуществления»…

И если с этим еще можно было поспорить, то полукриминальные или криминальные связи участников этого проекта, не вызывающие сомнений, требовали отдельного рассмотрения… И Фрэт тогда спросил себя:

— Ты готов, бигль, обсуждать их с этим человеком или проще и справедливее перегрызть ему горло…? — И не находя ответа проник за ним в операционную…

— Здравствуй, Принцесса! — сказал человек и Фрэт признал в нем доктора Спиркина, которого никогда раньше не встречал… и не стал встревать в разговор.

— Мог загубить тебя десять раз, когда почку забирал… Понимаешь про что я…, а не загубил… Только неприятностей нажил…

— И ты, сукин сын, называешь это неприятностями?! — хотел заорать Фрэт и промолчал, приготовившись слушать дальше…

— … и самые большие для себя самого, — продолжал тот, не обращая внимания на Фрэта, потому что не слышал и не видел его, лишь младшую Лопухину, босую, в черном, замызганном кровью и грязью, халате для ванной, подпоясанном бинтом, с надписью Nike на спине, подчеркивающим невероятную прелесть этой странно независимой и красивой женщины с желтыми глазами-блюдцами с зеленой каймой, сидящей на корточках у стены, у которой пятого дня извлек здоровую почку, чтоб пересадили какому-то ханыге из «Едственной России»…

— Не стану просить прощения, Принцесса, — продолжал монолог доктор Спиркин и потянулся рукой к наклейке на послеоперационном шве, поглядеть нет ли нагноения…, и, потрогав еще свежий шов, и убедившись в отсутствии воспаления, сказал привычно гордясь делом рук своих: — Как ни старайся, мастерство не проходит… Хошь, в окопе оперируй, хошь в лифте, рана не нагнаивается…, не хуже, чем у Ковбой-Трофима…

Он замолчал, всматриваясь в Лопухину, в надежде отыскать в лице презрение к себе и гадость, и не находил…, а на обличительные тексты ее не рассчитывал и подавно, и от этого терялся, и страдал сильнее, чем от будущих приговоров судейских, не в силах выносить тяжесть собственных обвинений.

Он увидел, как она внезапно поднялась с прямой спиной, отделившись от стены, будто не было раны в боку, и двинулась к операционному столу, и удивительно легко забралась на него, поражая неожиданной пластикой движений и села, заняв ставшую, видимо, привычной позу с согнутыми в коленях ногами, которые обхватила длиннющими руками, склонив на них голову…

— Господи! — подумал Спиркин, чувствуя, в который раз ком в горле, заставляющий нервно сглатывать и тревожно дышать… — Не видел ничего прекраснее этой раненной женщины, так непринужденно и свободно сидящей на операционном столе в подвала институтского Вивария почти в Центре Москвы после нефрэктомии бандитской… Тебе, дорогой Малявин такие сюжеты не снились…, хотя ты и с простыми крестьянскими девками творил на холстах чудеса… А дорогой операционный стол кажется здесь чем-то совершенно чужеродным, неуместным, словно из космоса завезли и забыли за ненадобностью…

— Знаешь, — сказал он вслух, наконец, стараясь быть осмотрительным, чтоб не навредить учителю: — ездили с Ковбоем в Сызрань недавно… В школе, где учился он, висит в просторном корридоре доска и фотографии: на одной — мальчик Глеб, посредственный ученик, невзрачный и худой, смущенный очень, стриженный наголо, как стригли их всех тогда, будто ученики потенциально будущие зеки; и нынешний — недосягаемый для обычной публики, академик Трофимов, хирургический гений, почти небожитель, оперирующий первых лиц государства, всего с двумя скромными значками на парадном сюртуке: Лауреата Ленинской Премии и Героя Социалистического Труда, а на шее, на голубой ленте самый почетный нынешний орден — Святого Апостола Андрея Первозванного: большой темный серебрянный орел с Андреевским крестом на груди, с молниями и венками в лапах, а вокруг — на голубом эмалевом фоне: «ЗА ВЂРУ И ВЂРНОСТЬ»…