— Гляди-ты! Дишит поганец… Порода какая странная… Дорогая, наверно…
Фрэт сел на задние лапы и увидал лицо Лопухиной так отчетливо и близко, что мог при желании лизнуть щеку. Он продрался сквозь ломкие кусты высокой сирени, подошел к стене и сразу лавина ошеломляющих запахов обрушились на него, указывая единственно верную дорогу, и, разгребая лапами и головой лобастой ноздреватый и твердый весенний снег, он нашел зарешеченную тонкой проволочной сеткой отдушину в фундаменте с медленными жестяными лопастями старенького советского вентилятора внутри, и совсем не раздумывая, как делал это недавно, рванул зубами защитную сетку, вышиб, разбивая в кровь лоб, вентилятор и следом за ним рухнул вниз, долго падая в запахи с отчетливой доминантой давно неприбранной операционной, боли и таких страданий, что казалось пружинили падение…
Он очутился в просторном подвале с высоким потолком, удивительно опрятном по сравнению с верхними этажами, с длинными рядами труб вдоль стен, вздыхающих тревожно и неритмично, и сразу направился к маленькой желеной двери у дальней стены, заставленной старыми больничными кроватями с панцирными сетками, и, легко отодвинув несколько из них, уселся на задние лапы перед толстым куском прямоугольного металла на массивных петлях, и позвал негромко:
— Хеленочка…?
— Прости, Глебушка! — сказал доктор Спиркин тихим голосом, внятным и чуть виноватым. — Принцесса жива… Хоть и старался всю жизнь следовать дурным советам, даже опережать их…, в этот раз не смог. — Он стоял у окна в одном из залов Третьяковской галлереи, прижав к уху мобильную трубку.
— Это был не совет, Толик! — так же сдержанно сказал Ковбой-Трофим. —Ты не выполнил приказ… Понимаешь? Опять… — И легко сорвался на крик, и заорал, что есть мочи, забывая про цифровые телефонные технологии, не требующие форсированного звука, наливаясь такой яростью и злостью, что даже самому себя показался недавним кабаном, атакующим новенький вседорожник «Тойота»:
— Коряво насаживаешь, Толян! Она, что, шмара твоя?!
— Кури бамбук, академик!
— Нет! Вижу, откорячку слепить хочешь, — стал затихать Ковбой. — Она моя женщина…, хорошая, послушная и исполнительная…, но обстоятельства сложились…, как сложились…, и она стала концом нити в запутанном трагическом клубке, за которую изо всех сил тянет следователь-важняк Волошин…
— Она не твоя женщина, Глеб, хоть лезла вон из кожи, занимаясь человеческими эмбрионами ради тебя…, ради будущей молодости твоей, не осознавая в приступе научного фанатизма, что творит… Она редкостный человек и начинает понимать это, и никогда не была послушной, и делала всегда, что хотела, хоть внимательно выслушивала тебя… Лучше меня знаешь… Она была прекрасной картиной, задуманной и написанной талантливым живописцем… Как может картина быть послушной, особенно такая? Как, Глеб?!
Спиркин, похоже, начинал полемизировать с самим собой: — Убить ее, все равно, что уничтожить замечательное, редкостное полотно гениального художника… Ты получил ее почку, Глеб…? Получил… Теперь тебя пригласят в Политсовет «Единственной России»… Чего тебе еще? А она должна жить, исправляя свои ошибки и наши грехи…, уберегая от них остальных…
— Где она?
Спиркин посмотрел на часы: — Полагаю через пару часов ее доставят в отделение почечной трасплантологии Цеха…
Ковбой-Трофим долго молчал, трудно дыша в трубку, а потом сказал устало, почти мирно:
— «Если же у кого из вас недостает мудрости, да просит у Бога, дающего всем, просто и не укоряя, и будет дано ему…». Новый Завет. Послание Иакова — Он помолчал и добавил жестко: — Всякий раз, когда запоздалая добродетель спешит помочь уклониться от выполнения взятых обязательств, превратности подобного шага бывают просто недпредсказуемыми…
— You can't predict the future, but you can always prepare for it? [79] — сказал доктор Спиркин. — Самоучитель английского для студентов неязыковых вузов. Под редакцией Бонка… — И нажал кнопку отбоя на телефонной трубке…
Фрэт сидел перед дверью, отделявшей его от Елены Лопухиной, вторые сутки: выбраться через узкое отверстие, что располагалось высоко вверху, почти под потолком, чтоб привести Волошина, он не мог, как ни старался, каждый раз в прыжке раня лапы и грудь…
Они успели обсудить множество разных дел, но Фрэт лучше всего помнил ее первые слова: «I was always beholding the Lord in my presence…», [80] сильно удивившие его. Раньше в ней святости было не больше, чем грибов в подмосковном лесу зимой…
— Здравствуй, собака! — сказала она потом. — Спасибо, что пришел… Я ждала… с надеждой… Похоже, становлюсь гугенотом и готова умереть…, не за веру, конечно, за поступки… и не страшно совсем…
— Мы русские живем надеждой всегда… в отличие от остальных, — сказал Фрэт и сразу увидел себя сидящим на задних лапах на невысокой песчаной дюне…, глубоко и ритмично вздыхающий океан за спиной и плотную небольшую толпу пленных чарли или япошек, замерших в неподвижном поклоне, чуть освещенных луной в негустых с просветами облаках… Им тоже было нестрашно тогда в приступе почти нечеловеческой благодарности…, но надежды не было в их душах совсем, и он явственно ощущал это
— Когда тебя оперировали? — спросил Фрэт, глядя сквозь железную дверь на пропитанную кровью марлевую повязку на чуть изогнутом операционном шве в боку, зная уже, что теперь там у нее нет почки, и что пошли пятые сутки, и не дожидаясь ответа, сказал, счастливый, что жива:
— Гугеноты — это реформаторы… во все времена, в Европе… Америке… В России гугеноты — это Лопухины…, и ты одна из них… И не уничтожить вас так просто, не извести, хоть гугеноты только и делали, что умирали… В средние века католик не мог заснуть, на зарезав предварительно гугенота… А в 1572 году, летом по сигналу колокола аббатства Сен-Жермен католики потрошили их так старательно и трудолюбиво, что порешили разом тридцать тысяч душ. По тем временам цифра колоссальная… А что к смерти приготовилась за грехи, и что не страшно, верю… Может, в рай попадешь…, хоть в аду общество куда как приятнее… Жить однако гораздо трудней… Дмитрий Лопухин, родной братан твоего деда, что слыл ярым гугенотом-протестантом, если знаешь про то, неистово служившим Богу без посредников, с которым был на «ты», раздал миллионное состояние свое и предпочел мученической, как у Христа смерти почетной и принародной, постыдную растительную жизнь юродивого в сибирской глуши, зато общался с Господом без посредников…, по телефону, за что преследовался властями церковными и светскими, как преследовались потом бездарным ЧК твои предки…, смешно и постыдно, если бы речь не шла о человеческих жизнях…
— Я помню эту историю, Фрэт… Смутно, обрывками очень давней памяти на осколках уцелевших наследственных ДНК…, будто со мной приключилось, — обрадованно сказала Елена, трудно сползая с операционного стола и подходя согнувшись к толстой железной двери на массивных петлях.
— Может, потому и не была православной, как дед с бабкой…, как большинство на Руси…
— Дед и бабка твои, что родили и воспитали Анну Лопухину, научившую стойкости тебя, будто знала все наперед и готовила к худшему, закаляя душу и тело…, были сами необычайно сильны духом и поплатились за это…, за породу с четвертой резус-отрицательной кровью… — Фрэт замолчал, понимая, что по странному совпадению ее самою в прямом смысле слова из-за редкостной группы крови привязали к операционному столу в подвале ненавистного Вивария и извлекли почку…
— Глупая собака! Если бы не мама, что не верила ни во что, но готовила меня к этому…, устраивая тренировочные тревоги на корабле, где я была вроде крысы…, как бы я выжила одна в подвале после травматичной нефрэктомии…, без еды, антибиотиков, перевязочного материала…, только системы для переливания крови и емкости с растворами, что нашла в шкафах и которые пила, и вводила себе внутривенно.