Моя мать была тихим, замкнутым человеком. Ее брак, наверное, был не очень счастливым. Прежде всего из-за ее комплекса неполноценности. Была она на несколько лет старше отца, крупной, широкоплечей, с грубыми чертами лица, которые немного смягчала синева глаз. Какие были у нее волосы, не знала она сама. Она их просто не имела со времени свадьбы. Ее заставили сбрить их, прежде чем идти к алтарю. Так требовал ритуал. Теперь она стригла их каждый месяц. Почти до лысины. Она носила парик, который делал ее старше и еще некрасивей. Мужчинам ритуал запрещал стричь волосы. Они носили длинные бороды и пейсы почти до плеч. Безумный мир.
Через несколько дней после нашего прибытия в Берлин случилось, что ветром унесло парик с головы матери. Охваченные «патриотическим» воодушевлением, прохожие решили, что перед ними переодетый мужчина? шпион. И они позвали полицейского. Тот отвел мать в участок. Он думал, наверное, что совершил подвиг, и предвкушал награду. Дело тут же разъяснилось. Но мать испугалась. Вернувшись домой, она прислонилась к закрытой двери, едва переводя дух, будто кто-то ее преследовал. Она не знала, плакать или смеяться, когда рассказывала нам об этом.
Отец был очень красивым мужчиной? высокий, стройный, жилистый. За тяжелыми ресницами большие карие глаза. Овальное лицо обрамлено пейсами и светлой бородой, которую он, по его словам, никогда не стриг, но она всегда выглядела ухоженной. Можно подумать, что он предвидел, какой станет мода. Ведь он же был «пророком». Носил он кафтан из черного шелка, который доходил ему до пят, под ним рубашку, жилет, черные штаны до колена, белые носки и черные лаковые туфли. В будние дни, если он куда-либо шел, надевал на голову черную бархатную шляпу с круглыми широкими полями, в субботу? обрамленную коричневым мехом черную бархатную шапку. Под головным убором? всегда ритуальная шапочка. Он не снимал ее и ночью. Между прочим, благочестивые мужчины никогда не были без головного убора.
Это была его спецодежда.
Походка отца была прямой, легкой, как у танцора. Он производил внушительное впечатление, будто фигура из старинной легенды. На него повсюду обращали внимание. Люди на улице смотрели ему вслед. Он был очень занятым человеком. Всегда в движении, с утра до вечера. Что он делал? Служба быта, сказали бы мы сегодня. Ах, что там служба быта! Он был целым комбинатом бытового обслуживания. Он обслуживал овечек своей общины с их рождения до смерти. Он производил обрезание мальчикам через восемь дней после их появления на свет, тринадцатилетних он конфирмовал, он сочетал браком и разводил, отправлял людей в последний путь, был кантором в синагоге и судьей в гетто. Он был средоточием общественной жизни? для мужчин, разумеется. Женщины не в счет. Многое происходило в степах нашего дома, за исключением похорон конечно.
Теперь родители могли себе позволить жилище побольше. Мы переехали в четырехкомнатную квартиру на Гренадирштрассе, в центре гетто. Рядом с синагогой отца. Мы чувствовали себя по-княжески.
Но едва улучшилась жизнь, тут же она оказалась под угрозой? по воле кайзера и его прислужников. Девять постоянно голодных ртов должны были лишиться их единственного кормильца. Мой отец получил повестку от призывной комиссии. И если бы она сочла нужным, его отправили бы на войну.
Накануне он провел ночь в обществе других таких же незадачливых вояк у нас дома. Все решили идти вместе. Моя сестра варила им все время такой сильный кофе, что у всех началось сердцебиение. Конечно, не от восторга! Никто не сомкнул в эту ночь глаз. И мы, дети, тоже. Печальные, сидели мы вместе с бородатыми мужчинами, которые вновь и вновь обсуждали, что им делать. Ранним утром отправились «на войну», то есть пока что на призывную комиссию.
Прошло много часов, прежде чем мой отец возвратился. Без сил, но счастливый. Еще в коридоре он крикнул нам: «Детишки, ну и повезло же мне! Так повезло! Доктора что-то нашли в моих легких. Что? Сам не знаю. Самое главное? меня не взяли, и этого мне достаточно».
С души малышей упал большой камень.
Пусть меня хватит удар, если…
Между мной и отцом шла постоянная война. Хотя мы горячо любили друг друга. С раннего детства я была оптимисткой. Накажет ли меня господь бог или хватит меня удар, если я сделаю нечто такое, что запрещает религия? Я должна была это испробовать. Я была не только толстым, но и веселым ребенком, да и немного упрямым.
Субботний праздник начинался еще в пятницу вечером, когда заходило солнце. Начинался саббат, так говорили евреи с Востока. В каждую субботу я поддразнивала отца, мать и «святой дух» какой-нибудь шалостью. В субботу не разрешалось разжигать огонь, зажигать свет, да и тушить его тоже. Ну а кто же должен был выключать газовые лампы, когда мы после затянувшейся праздничной трапезы укладывались на покой? Поскольку я лучше других говорила по-немецки, меня посылали на улицу найти «гоя», который должен был это сделать. Но я никого не находила и возвращалась одна. Не произнося ни слова, шла к газовому крану и закрывала его. «"Гоя» я не смогла найти, но нашлась одна "гойка»,? говорила я в темноту. Малыши смеялись. Взрослые молчали, ибо и они совершали грех. Они не должны были меня посылать. Но когда говоришь «а», надо сказать и «б». Понимала я это просто инстинктивно, как все дети. Мне было одиннадцать лет. Я еще не знала, что такое осмысленный протест. Но бесчисленные законы, ритуалы, обычаи замучили меня. Например, в субботу было запрещено прикасаться к деньгам. Следовательно, ничего нельзя было купить. Казалось бы, ничего нельзя было и продать. Но люди с набитыми кошельками обделывали и в «святые дни» отличные делишки, даже в синагоге, не прикасаясь к деньгам. И не произнося ни слова. Во время молитвы говорить не разрешалось. Но для чего существует язык жестов?
Как-то в субботу утром я послала свою четырехлетнюю племянницу в соседнюю бакалейную лавку. Лавка принадлежала нееврею. Здесь нам давали в кредит. Племянница должна была купить для меня кусок мыла, а для себя леденец. В субботу было запрещено мыться с мылом. Тереть мылом руки. Прежде чем отец уходил в синагогу, он прятал мыло так, что его нельзя было найти. Племянница вернулась, гордая тем, что совершила свою первую покупку в жизни. Я внушила ей не говорить деду ни слова об этом. Но едва он переступил порог, как она крикнула: «Деда, честное слово, я не покупала мыла для тети Мишкет». Отец прочел мне такую нотацию, что я уже видела себя в аду. Хорошо, что я не получила пощечину.
Бог мой, чего только не запрещалось в субботу! Да и в другие праздники. Немыслимо! Все считалось грехом. Не удивительно, что так хотелось согрешить. И вот я совершала грехи, как на конвейере. Например, в субботу запрещалось звонить по телефону. А меж тем в то время, когда мой отец вел в синагоге свой диалог с господом богом, мне предоставлялась наилучшая возможность поболтать с моей подругой Паулой. Никто не мешал. Мальчики тоже были в синагоге. Мать глядела в окошко, чтобы понаблюдать, что делается в «большом мире». Сестры накрывали праздничный стол. Все было приготовлено еще в пятницу. Еда стояла в печи. Ее накрывали перинами, чтобы она держала тепло целые сутки. Еда действительно не остывала, но прокисала, особенно летом. Отсюда столько страдавших желудком из числа фанатичных. Это факт.
Прежде чем отец шел в синагогу, он закручивал телефонный шнур вокруг ножек столика, на котором стоял телефон. Как будто это и не было работой. Мне приходилось основательно потрудиться, прежде чем развязать все узлы. Если он замечал, что я говорила по телефону, сыпались пощечины. «В этом ребенке сидит сатана! Помоги мне бог!» Целый день он не мог успокоиться.
А я была таким хорошим ребенком. В самом деле. Но как мне было понять, что в субботу разрешается ходить сколько хочешь, но не ездить. Как будто бы ходить? это не труд?! Я должна была в этом разобраться. И вот в одну солнечную субботу я проехалась на метро. Я вылезла на площади Бюлова, там, где начиналась Гренадирштрассе. Как пожар в степи, распространилось по гетто сенсационное известие: дочка раввина Пинхуса-Элиэзера ездила на метро в субботу! Среди белого дня!