Наконец подошли к тупику. Там два солдата лежали в канаве, третий стоял у пулемета.

- Ну как дела? - спросил замполит полка.

- Нормально, товарищ капитан.

- Ты меня знаешь?

- А как же, на формировке вы выступали у нас.

- Ну, молодец!

Комбат спросил:

- Ужинали?

- Принесли. Нам все доставили.

- Не холодно?

- А мы тулупом разжидись, так спим в нем по очереди.

- Молодцы!

- Товарищ капитан, - обратился пулеметчик.

- Ну?

- А вот мы насыпь возьмем, так куда дальше пойдем?

- Тосно будем брать.

- Я до войны в нем бывал.

- Ну вот видишь, знакомые места посмотришь.

На обратном пути вытянулись опять цепочкой: Заяц я, замполит и комбат. Уже миновали мостик, запрыгнули в канаву, прошли полсотни метров, когда замполит спросил:

- Ты что, комбат, себе этот мостик не взял? Под ним спокойнее и теплее. Да и Зина, смотришь, под бочок привалилась бы...

Никто не ответил. Замполит повторил вопрос громче. Опять никто не ответил. Тогда замполит спросил:

- А где комбат?

Ивана Васильевича не было.

- Отстал, наверное, - сказал я. - Сейчас сбегаю. Я подумал, что он застрял у солдат под мостиком. Подбежал к нему, сунулся в темноту.

- Кто там еще? Чего надо? - спросил меня грубый голос.

- Ребята, комбат не у вас?

- А-а-а, товарищ капитан. Залезайте, погрейтесь.

- Комбата, спрашиваю, не видели?

- А ну-ка, Васюнин, сбегай посмотри!

Васюнин вскоре вернулся.

- Был у пулеметчиков. Как, сказали, ушел, так и не возвращался.

Я поднялся на мостик и увидел Ивана Васильевича. Он лежал и улыбался.

- Иван Васильевич, вы что? - удивился я.

Он продолжал улыбаться золотым зубом. Нагнувшись, я увидел, что пуля вошла в висок. Солдаты подняли тело Ивана Васильевича, и, когда поднесли к замполиту, тот спросил:

- Ну что там еще?

Я подошел к Власову, он увидел и испугался, попятился. Но я уже не мог сдержать себя:

- Ты, сволочь, зачем сюда пришел?!

- В трибунал пойдешь, - взвизгнул Власов.

- Уйдите, товарищ капитан! - сказал ему Заяц и встал между нами. Замполит ушел.

Мне припомнился вчерашний разговор. Иван Васильевич сказал мне в раздумье:

- Сколько мы народу теряем, вот что меня беспокоит. Может, не так воюем? Каждый день бьют и бьют. Один за другим погибает... Может, не умеем? Ведь кто-то умеет, наверно? А?

- Бросьте, Иван Васильевич. - ответил я убежденно, - все так воюют. Иные даже хуже, чем мы. Мне хотелось его утешить.

- Это еще страшнее, если все так плохо. Ведь войне-то конца не будет!

Вспомнил я этот разговор, и стало страшно: и меня убьют, коли убили комбата, который с начала войны, казалось, был заговорен.

Утром командир полка связался со мной по рации и сказал:

- Слушай, Перелазов, принимай батальон. Власов настаивает.

Я понял, какой воз я должен везти и какая ответственность ложится на меня после гибели Логунова, который был лучшим комбатом в дивизии. И в воз в этот меня впрягает замполит полка, который еще вчера угрожал военным трибуналом.

Тело комбата на носилках положили в тылу, в редком лесочке, чтобы подразделения могли попрощаться со своим командиром.

Прибежала Зина, упала на колени перед носилками, уткнулась лицом в грудь убитого комбата и рыдала до тех пор, пока силой не оторвали от него и не увели под руки. Ее глаза вдруг будто погасли, губы, дрожали, даже со стороны было видно, как озноб бил все тело. Мы смотрели на нее с состраданием и ужасом.

Капитан Рыбаков потом говорил мне, когда разговор как-то зашел о Зине:

- Ничего, скоро утешится. - Чтобы я понял, какой смысл он вкладывал в эти слова, прошептал мне на ухо: - "Сердце красавицы склонно к измене и к перемене, как ветер мая". Вспомнишь меня. Рыбаков был все-таки циник.

Ивана Васильевича похоронили в Шапках, в той самой деревушке, которую весной взял наш батальон с большим трудом и большой кровью. И тело комбата было последним положено в эту богом забытую землю. В то время нашего брата начали хоронить по-человечески. Гроб был обтянут красным материалом, рядом стояли венки, неизвестно из чего сплетенные девушками из медсанбата. На прощание прибыло все командование дивизии и шестнадцатого полка. Многие плакали. Когда первые комья земли начали барабанить о крышку гроба, прозвучал салют.

После похорон Зина куда-то исчезла. Сначала мы беспокоились, потом примирились с бедой и в конце концов в суете, в больших и малых неприятностях и бедах, в текучке новых задач о Зине забыли.

Примерно через месяц, когда выпал снег, а потом снова стало холодно и неуютно, она пришла на передний край. Узнать ее было трудно. Когда она вошла в землянку, Анатолий воскликнул:

- Зина! Это ты?!

И в этом крике я уловил и удивление, и недоумение, и страх.

- Я. А что? Ты не узнал меня?

- Нет, узнал. А где глаза-то твои?!

Я поднялся и тоже стоял в недоумении, оцепенев. Какие у нее глаза были необыкновенные!

Она вошла в землянку, осунувшаяся, похудевшая, с потухшим взглядом. Когда Зина сняла шапку - не ту, каракулевую, которую когда-то носила, а простую, солдатскую, с подпалинами от костра, - я увидел, что она была коротко острижена и выглядела как изголодавшийся бесприютный мальчик. Не было ни превосходства, ни одолжения. Была некрасивая и постаревшая женщина.

Мы удивились перемене, которая произошла с ней, но, хитрые, не хотели показать и вида, чтобы не обидеть ее, хотя первыми репликами выдали себя с головой.

Я предложил выпить. Она отказалась. После долгого молчания выдохнула:

- За что мне такое наказание?!

- А ты выпей, ~- предложил Анатолий, - легче будет.

- Пила. Сердце горит. Не могу.

- А ты заведи себе, - снова пытался подсказать Анатолий.

- Пробовала. Еще хуже.

Она даже не хотела показаться нам лучше, чем была, и это было ужасно.

Потом Зина с трудом поднялась и произнесла тихо:

- Ну, я пойду.

Начала суетливо собираться, приговаривая;

- Пора. Давно пора.

Она вернулась часа через три. Я готовился обедать. Ординарец разливал суп и резал тушенку, а я исходил слюной - так хотелось есть.

Стемнело. В землянке горел фитиль, вставленный в гильзу, было душно и тесно.

Зина вошла, села и, совсем обессилев, прислонилась к стене. Мы с ординарцем повернулись к ней. Она хриплым и глухим голосом произнесла:

- Мне так хотелось убить. Хотя бы одного.

Потом прямо, не отрываясь, глядя в мои глаза, прошептала:

- Вот убила. А радости нет. Никакой! Пусто внутри. Дайте выпить, товарищ капитан.

Ординарец посмотрел на меня, я кивнул, и он налил водки в алюминиевую кружку. Зина взяла дрожащей рукой, поднесла ко рту, и медленно забулькала жидкость, и с отвращением скривился обожженный рот. С явным усилием она проглотила несколько кусочков тушенки и - видимо, ей стало совсем невмоготу - встала и ушла, не попрощавшись.

Зина приходила к нам еще несколько раз. Придет, протрет ветошью оптический прибор, патроны и уйдет. Потом, через несколько часов, вернется, поест безучастно и опять уходит. Иногда немного поговорит о комбате:

- Лишилась я всякой радости. Только вот о нем и говорила бы...

- Жизнь-то ведь продолжается, - скажешь ей.

Она улыбнется. Улыбнется так, будто ей больно от этого. Никаких зарубок не делала. Только пальцами стучала по столу, по доскам нар, по косяку, чтобы скрыть дрожь в руках, унять озноб во всем теле.

- Убьют ее, товарищ капитан, - сказал мне ординарец, - смотрите, как у нее пальцы дергаются. У комбата так же было накануне.

Однажды солдаты вынесли Зину окровавленную, с перебитым плечом. Она смотрела вокруг без интереса, потом и вовсе закрыла глаза. Ее перевязали. Рана оказалась опасной. Санинструктор сказал:

- Руку должны отнять.

Не может быть, чтобы она услышала его шепот, но на ресницах ее вдруг показались слезы.