Сержант сел, положив палку так, чтобы на нее можно было опереть больную ногу, и, видимо, чувствуя неловкость, заговорил, просто так, чтобы только не молчать:

- Знаете, товарищ старший лейтенант! Я вообще-то читать люблю. Но когда читаешь, то невольно мысли разные лезут в голову и тоска какая-то нападает. От безделья, что ли? А в палате со мной один мастер лежал - у него обеих ног не было. Здорово умел из дерева вырезать и меня кое-чему научил. Когда работаешь ножиком, тут уж мечтать не будешь. Задумаешься, так и палец себе недолго отхватить.

Я назначил Бурмакина помощником командира взвода, к лейтенанту Мигалову.

Через две недели зашел у меня с Мигаловым разговор о Бурмакине. Тот не очень лестно отзывался о нем.

- Делает все, что положено. Солдаты любят. Хороший парень. Но ведет себя странно. Стоит появиться самолету в воздухе, как он выскакивает из землянки и смотрит. Или сидит, смотрит в небо и все чего-то ждет.

Я ответил на это:

- А вы знаете, Мигалов, я первое время тоже в небо смотрел. Все своих искал. Услышишь звук самолета и ищешь: вдруг наш? Сейчас и смотреть перестал - надоело. Это неплохо, значит, он еще надеется.

Однако вскоре и мне пришлось быть невольным свидетелем того, о чем говорил Мигалов и что он принял за странность в поведении Бурмакина.

Как-то утомившись, я лег у себя в землянке и уснул, Проснувшись, услышал, что кто-то разговаривает тихо, не торопясь, с длинными паузами. Прислушавшись, я понял, что разговаривают Бурмакин и Анатолий Михеев, мой ординарец. Бурмакин спрашивал Анатолия:

- Ну ты сам-то когда-нибудь летал?

- Не-е-е...

- Тогда тебе трудно понять, что человек испытывает, когда летит. Представь себе, что ты в небе. На самом верху! Над всеми! Сверху на все смотришь и все видишь. Города маленькие, аккуратные такие, будто игрушечные. А лес!.. Идешь в детстве, бывало, и конца-краю ему нет. И тоска смертная, и сам ты такой маленький-маленький и затерянный. А летишь над ним, так он кажется меньше одной плоскости. Даже смешно становится. Или вот море. Ты был когда-нибудь на море, видел?

В ответ неуверенное:

- Не-е-е...

- Летишь над морем. Под тобой корабли проплывают медленно-медленно. Будто совсем на одном месте стоят. Косяки рыб блестят.

Потом длительная пауза, и снова голос Бурмакина:

- Вот я на земле, как и все, маленький человек. Никто на меня не смотрит. А в воздухе я - бог. Я - воздушный стрелок. Это мы сбиваем самолеты врага. Летишь - на тебя с земли смотрят. В воздушном бою командир корабля надеется. А ты ловишь фашиста в перекрестие прицела, и от тебя многое зависит. Понимаешь, а в душе у тебя гордость великая - такое дело доверили.

Опять молчание. Потом глубокий вздох:

- Да. О чем говорить. Нет у нас машин. Вот в чем беда.

И если до этого в его голосе было столько восторга и душевного трепета, то сейчас куда что девалось - осталась одна тоска. Я начал понимать сержанта Бурма-кина, воздушного стрелка, списанного в госпитале из авиации.

Однажды над позициями завязался воздушный бой.

Признаться, мы в небе давно не видели своих.

Невозможно забыть то время, когда над нами были только немецкие самолеты! Они давили все, что можно было увидеть. Налетали крупными массами и в одиночку. Стреляли и бомбили по колоннам, гонялись за отдельными машинами и людьми, если их удавалось разглядеть сверху. Пушки и пулеметы били, не жалея боеприпасов.

В тот день мы увидели воздушный бой. Информбюро, правда, все время сообщало о воздушных боях, но увидеть их седьмой роте, затерянной в лесах и болотах Северо-Западного фронта, так и не удавалось.

А тут, прямо над головой, - схватка, в которую втянулись десятки машин с обеих сторон. Солдаты выползли из землянок и блиндажей, задрали вверх головы и смотрели, разинув рты. Все исстрадались в ожидании перемен, да и было на что посмотреть!

На большой высоте сплелся клубок наших и чужих машин. Он то приближался к нам, то удалялся. Уходил ввысь так, что мы его теряли из виду. А потом снижался, будто падал на землю. Клубок вращался, распадался, снова становился тугим. Выли моторы, до нас доносились звуки длинных пулеметных очередей.

Время от времени из этого месива выпадали машины: они начинали дымить и с черным хвостом уходили прочь, чтобы упасть и взорваться где-то далеко, либо, развернувшись, снова бросались в схватку. И не было никакой возможности проследить до конца хотя бы за одной из них. Невозможно было также определить, где свой, где чужой самолет. Думалось, что это какая-то странная игра не на жизнь, а на смерть, но все-таки игра.

В это-то время я увидел сержанта Бурмакина. Он стоял на открытом месте, забыв об опасности или пренебрегая ею, выскочив на бруствер траншеи, чтобы видеть все небо. Со стороны было занятно смотреть, как он, вскинув голову, выделывал какие-то странные движения руками, сгибался, разгибался, рвал на себе гимнастерку, подпрыгивал от радости.

Когда бой закончился, он, проходя мимо меня, виновато улыбнулся, будто от него в воздушной схватке что-то зависело, и пожал плечами.

Через два дня он пришел ко мне и робко, но настойчиво начал разговор, который не показался мне ни странным, ни неожиданным.

- Видели, товарищ старший лейтенант, воздушный бой? -- спросил он.

- Видел, - ответил я.

- А я ведь воздушный стрелок.

- Знаю.

- Ну, товарищ старший лейтенант, не обидно, когда не было машин. И разговора никто не вел. А сейчас-то ведь появились? А?

- Да, появились, - подтвердил я. - И еще больше будет, слышал.

- Ну, вот видите, товарищ старший лейтенант...

- Так ты о чем это, Бурмакин? Деру хочешь дать из пехоты? - спросил я.

- Ну, если бы можно, - осторожно начал он подходить к своей просьбе.

- Да в пехоте же лучше, - начал я его уговаривать, хотя знал, что это звучит фальшиво. - Я бы, к примеру, никуда не ушел.

- Отпустите, товарищ старший лейтенант!

- Да что ты, какая разница? - спросил я, а сам подумал: "Если бы он знал, как я его полюбил и как мне не хочется, чтобы такие от меня уходили!"

- Отпустите, товарищ старший лейтенант. Не могу я здесь. Всем - ничего! Вот вам, связному вашему, в роте восемьдесят человек, и всем хорошо. А я не могу. Страшно мне здесь.

- Да ты что? Я думал, ты храбрый командир!

- Страшно мне здесь, потому что ни за что убьют или искалечат, даже выстрелить не успеешь. Вот спишь ночью, прилетит какой-нибудь поросенок, и конец.

- А там тоже убивают. Сколько летчиков погибает?

- Не то, товарищ старший лейтенант. Не то страшно. Хочу я с ними в небе встретиться. Хочу там немца с его машиной в перекрестие взять. Рука у меня крепкая, глаз верный, а нервы стальные. Сейчас говорил я с одним. У нас такие машины приходят, что только сам не будь дураком и не трусь.

Конечно, он убедил меня, и мне самому страшно захотелось, чтобы такого прекрасного парня перевели в летную часть. Пусть даже мне, как командиру роты, хуже будет, пусть даже я от этого проиграю. И обещал поговорить с кадровиком.

Но когда, придя в штаб полка, я заикнулся об этом, помощник начальника штаба с искренним возмущением вскинул глаза, скрытые за очками, видимо, стараясь определить, не сошел ли я с ума. И воскликнул:

- Ты что? Да понимаешь ли ты, о чем ты просишь? Сейчас на вес золота каждая боевая единица, а ты разбазариваешь? Да если я доложу командиру полка!

Я понял, что продолжать разговор бесполезно.

Начались бои. Сначала, первые дни, все, казалось, шло хорошо.

Мы продвинулись на пять километров, и командование считало, что это большой успех. Во время войны почему-то действия войск оценивались километрами. Пять километров взяли у врага - победа (при этом неважно, сколько положили людей), пять километров оставили врагу, уступили поражение (при этом неважно, какой ценой врагу это досталось). Так вот, у нас был успех.

На третий день мы снова атаковали с утра. Бурмакин действовал за командира взвода, который погиб в первый день наступления. Я слышал, как, подняв взвод в атаку, Бурмакин распоряжался: