А перед этим долго глядел на траншею немцев, которую через час и десять минут, как в приказе было указано, придется атаковать, мурлыкал про себя какую-то песню еле слышно и притоптывал в такт мелодии носком хромового сапога, сшитого для него специально местным мастером-солдатом из моего взвода.

Артюх понял мою мысль и поддержал меня:

- Я тоже завидую. Убили как человека. А мы что? Мы, как черви, пошевелимся, пошевелимся, а утром не разбудят. От голода, скажут, умер... Красивый мужчина был.

Вот так сидели мы и дремали однажды в землянке, когда вошел старшина Ершов. Он с трудом открыл дверь и не сел, а опустился всем телом на лежанку и придвинулся ко мне. Отдышался, нерешительно подал мне свою влажную руку:

- Здравия желаю, товарищ старший лейтенант!

Я протянул ему свою, он слабо пожал ее - как-то робко, что ли. Первый раз он здоровался со мной за руку - еще никак не мог забыть, что у меня в роте старшиной был.

- Ну что пришел? - спросил я его. Старшина тяжело, с одышкой вздохнул:

- Да вот так... Дай, думаю, зайду! Проведаю своего командира. Живой ли?

- Живой, как видишь, - ответил я и уточнил: - Еле живой.

Посидели, я усомнился:

- Так, ни за чем и пришел? Машина, видно, оказалась попутной?

- А где сейчас машины, товарищ старший лейтенант?!

- Да ты что, так пешком и пер?

- Пешком.

- Ну и здоров.., Опять помолчали.

- Ну там, наверное, вас хоть кормят? - спросил я.

- А везде одинаково!

- Все-таки поближе к начальству!

- Не-е-ет, начальство не спасает. Комдив, например, совсем дошел. На вас похож.

- Не может быть!

Все, кто был со мной в землянке, насторожились. Ну и новости.

- Неужели и генерал голодает?

- А что, он дух святой? Что из ДОПа принесут, то и поест.

Старшина Ершов сейчас служил в ДОПе, поэтому его все знали.

- Ну все ж таки генерал, не нам чета...

- А где возьмешь?

Я хотел еще что-то спросить и что-то еще сказать, но почувствовал ужасную слабость. Так много я уже давно не говорил! Кроме того, боль все тело схватила, больно было язык повернуть, слюну проглотить, даже вздохнуть.

Ершов сидел долго, тоже молчал и даже вздремнул. Я поднял воротник полушубка (одежду мы уже не снимали с себя, потому что зябли), втянул руки в рукава и тоже уснул.

Очнулся оттого, что кто-то тряс меня. С трудом приоткрыл глаза, увидел: это Ершов будит!

- Товарищ старший лейтенант!

- Ну...

- Я пойду.

Я, не думая, ответил:

- Иди, дай поспать. Иди, Ершов. Но это старшину не устраивало. Он вежливо встряхнул меня за воротник, и я проснулся.

- Провожу тебя, - сказал я, устыдившись, что человек восемь километров прошел, чтобы увидеться, а я даже с ним попрощаться не хочу по-человечески.

С трудом поднялся.

- Обопритесь на меня, - предложил старшина. - Ну... Ну... Вот та-а-ак, хорошо-о!

Мы выползли из землянки, и яркий солнечный весенний день совсем ослепил меня. Потом обошлось, стал видеть. Кое-где, я заметил, уже сошел снег, и земля была готова к тому, чтобы зазеленеть. От света и воздуха закружилась голова.

- Ну, Ершов, спасибо тебе! Вовек не забуду!

Ершов улыбнулся.

- Погодите, товарищ старший лейтенант, еще не все. Он сунул руку в карман своего полушубка и тихо сказал, торжествуя и весь сияя от удовольствия:

- Посмотрите, что у меня, товарищ старший лейтенант!

Прежде чем увидеть, что это у него в руке замотано в белой тряпке, я услышал запах. Вздохнул полными ноздрями и ошалел: подуло ржаным хлебом. Не успел старшина полностью разметать тряпку, как я выхватил у него из рук огромный жесткий сухарь, опустился на землю, собрался весь в комок, как бродячая собака, и начал облизывать, потому что кусать было больно.

В это время немцы начали лениво обстреливать нашу оборону. Одна мина взорвалась у траншеи, недалеко от нас, другая хлопнула где-то сзади. Помолчали, снова бросили две мины.

Старшина Ершов угрюмо произнес:

- Наелись, видно, гады. Пообедали, вот и давай баловать.

- Это ничего, - успокоил я его, продолжая сосать сухарь.

- Конечно, ничего, - сказал Ершов, - а отвыкаешь, товарищ старший лейтенант, в тылу-то! Как-то мурашки по телу пошли.

- Ну, спасибо тебе. - Я пожал старшине руку своей отвердевшей ожившей рукой.

Ершов ушел.

Я уже настолько окреп, что попробовал даже откусить от сухаря, но десны словно обожгло, зубы скользнули по твердому, я испытал нечеловеческую боль.

Я оживал и вдруг ни с того ни с сего почувствовал, что горло перехватило, а изнутри невольно вырвалось рыданье, я захлебнулся. Мне показалось, что сухаря не убывает. Я поднялся, ни на что не опираясь, посмотрел на землю, на небо, на снег, которого оставалось немного, и на свою полуобрушившуюся землянку.

"Господи! - подумал я. - Как хорошо! Какое счастье!"

И вспомнил товарищей, которые сидели, молчали и дремали в землянке, тупо и безразлично ожидая конца. Я повернулся, сделал несколько тяжелых шагов, почувствовал неожиданно, как вдруг ухнуло, остановилось и начало с остервенением колотиться сердце, как острая боль обожгла снова живот, точно так же, как это было не раз и прежде, и подкосились ноги.

Придерживаясь руками за стенки траншеи, я сполз на дно, опасаясь упасть и разбиться, приподнялся на корточках и так вполз в землянку.

Никто на мое появление не обратил никакого внимания. Я приподнялся, с трудом втянул свое тело, будто чужое, на лежанку и привалился к Артюху, чтобы не свалиться. Артюх спал, подняв воротник полушубка и опершись затылком о земляную стену. Он на время приоткрыл глаза, равнодушно посмотрел на меня и снова заснул.

Я поднес к его опухшему лицу сухарь, облизанный мною со всех сторон.

- Понюхай, - сказал я.

Артюх оживился. Сначала он начал жевать опухшими губами, потом открыл глаза и крикнул на всю землянку:

- Хле-е-еб! Ребята, хлеб! Откуда ты взял?!

Все проснулись, заулыбались и потянулись ко мне.

У нас не хватило сил разломить сухарь на пять равных частей, и он долго переходил от одного к другому. Один облизывал, сосал его и передавал другому, а в это время на того, у кого сухарь, смотрели четыре пары глаз.

Сейчас мне стыдно вспомнить: свою долю я уже высосал из этого сухаря, но все-таки, когда подходила моя очередь, у меня не хватало решимости отказаться, и я облизывал сухарь тщательно, как и все, еще и еще раз.

После того как сухарь исчез в наших ненасытных утробах, мы сначала обнялись, долго хохотали, а потом все разом уснули.

Назавтра в дивизию прорвалась одна-единственная машина, груженная продовольствием. В ней был шоколад. Каждый получил по плитке. Мы его, конечно, съели в этот же день.

Комбат говорил, что немцы перебросили авиацию на какой-то другой, более ответственный участок фронта, и дорога открылась.

ДОБРО И ЗЛО

Весной мне было приказано съездить в штаб армии и привезти оттуда командирские доппайки.

Я выехал утром на молодом монгольском жеребце.

Прыгнул в седло, поднялся на стременах, и полудикий конь с места вошел в галоп.

Но хватило коня ненадолго, хотя лошади этой породы отличаются не только боевым нравом, но и удивительной выносливостью. Ехать пришлось по жердевому настилу. Жеребец мой то и дело попадал ногами между жердей, поспешно выскакивая из болота, а то и с храпом бился, пытаясь найти твердую опору. Сначала он покрылся потом, потом кое-где на теле его появилась пена. Наконец присмирел, и теперь мне не нужно было придерживать его. Устав, он уже нуждался в понукании.

В штабе армии мне подсказали, что обратную дорогу можно было бы подсократить. Я поверил, проложил по карте более короткий маршрут и тронул отдохнувшего жеребца.

Два мешка с консервами, маслом и папиросами я перекинул на круп лошади и подвязал сзади к седлу веревкой из мочала. Мешки с продуктами, конечно, мешали жеребцу. Он попытался было, время от времени взбрыкивая, скинуть их. Но потом, устав, успокоился и поплелся, понурив голову, не похожий на себя, будто старый мерин.