- Мой сын битый на фронте...
Только эту фразу, больше ничего.
Он говорил "битый", а не "убитый", словно боясь поверить, что сын убит, словно надеялся, что он, битый, еще вернется.
Когда пьешь из миски, ничего не видишь вокруг. Ее глиняные края заслоняют все поле зрения. Посетители столовой обедали, запрокинув миски на лица, и на них, как сквозняком, тянуло от дверей:
- Мой сын битый на фронте...
Гражданин с портфелем и в каракуле, евший собственной, принесенной из дому ложкой, несколько раз порывался выставить старика за дверь, но не решался отойти от стола, где у него была несъеденная порция затирухи. Гражданин мог прикончить свою порцию единым глотком и тогда уже навести порядок у дверей, но зачем ему был порядок у дверей, если б он уже съел свою порцию? Он хотел есть долго и не спеша, но упоминание о каком-то сыне - то ли убитом, то ли просто побитом, - портило ему все удовольствие.
- Заведующий! - крикнул гражданин и постучал ложкой, как в те времена, когда ложки еще не вышли из употребления.
Появился заведующий. Он вынырнул из каких-то других, не голодных лет, и лицо его было так румяно и розово, словно вынырнул он прямо из кастрюли.
Даже не справившись, кто и зачем его звал, заведующий подошел к человеку в ватнике, взял его за шиворот, вышвырнул на тротуар и так же безмолвно удалился в свою кастрюлю.
Люди плотнее надвинули миски на лица. Им было неловко, им было жаль старика, и они не одобряли действий заведующего.
А Дед Мороз сидел на тротуаре и, не успев осмыслить происшедших с ним перемен, продолжал тянуть, как сквозняк, - но уже туда, в двери, а не из дверей:
- Мой сын битый на фронте...
В тот же вечер я написал о нем рассказ и высказал все, что не мог не высказать - и каракулевому гражданину, и заведующему, и всем, кто заслонился от чужого горя миской затирухи, скудной, голодной еды... В нем я утешил как мог старика, нашего послевоенного Деда Мороза...
А старик сидел на тротуаре. Потом он встал и пошел. Куда он пошел? Он ушел далеко и никогда не встретился с моим рассказом.
ПЕРВЫЙ ПИСАТЕЛЬ
Представьте себе, что в каком-то маленьком, провинциальном городишке несколько любителей варят сталь. Каждый варит у себя дома, кустарным способом, в кастрюльке, в которой прежде варили кашу. И вдруг приезжает в этот городишко настоящий металлург со своей домной и начинает у всех на глазах выдавать продукцию...
Примерно такая ситуация сложилась у нас, когда в наш город приехал первый настоящий писатель.
Он приехал не на отдых, не для встречи с читателями, - он приехал в наш город жить и работать корреспондентом республиканской газеты. Поэтому домна его варила не легированную сталь, а газетный чугун, который тут же выдавался на-гора, в то время как наша легированная продукция оставалась в наших кастрюльках.
По случаю приезда в город писателя в библиотеке состоялся большой литературный вечер. Писатель сидел на месте публики, а публика читала ему стихи. Эти стихи, переплавленные в короткую информацию, писатель собирался выдать на-гора в своей газете.
На следующий же день информация была напечатана на машинке - уже напечатана, хотя еще на машинке, - и один экземпляр писатель послал в газету, а другой постоянно носил с собой, показывая заинтересованным лицам. Мы, заинтересованные лица, специально подписались на газету, чтобы не пропустить такую важную информацию.
Но, видно, домна нашего писателя не сработала, не выдала продукцию на-гора. А вскоре должность корреспондента республиканской газеты была сокращена - за недостатком событий в нашем городе.
Писатель поступил на работу в горкоммунхоз, сдал свою домну в металлолом и стал варить сталь в кастрюльке, старым способом, каким делалась до нас вся большая литература.
ЖЕНА КАПУСТЯНА
У Капустяна была жена. Ни у кого из нас жены еще не было, и мы приходили к нему домой, чтобы посмотреть на жену Капустяна. Мы с ним все дружили, чтобы смотреть на его жену.
Капустян учился с нами в десятом классе. Был он высокий, сутулый, с неправильными чертами лица, которые всем нам казались правильными. Потому что у Капустяна была жена.
От учителей Капустян это скрывал, боясь, что его переведут в вечернюю школу. А он не хотел в вечернюю, он хотел проводить вечера с женой.
Не исключено, что она помогала ему по алгебре. Капустян был поэт и был способен заниматься только литературой.
Жена его уже окончила школу, ей не помешала война. А Капустяну помешала, и он теперь догонял свою жену, а она не только не возражала против этого, но даже помогала ему себя догнать.
Жена Капустяна была похожа на поэта Блока - такая же кучерявая и коротко стриженная. А Капустян не был на него похож - он старался быть похожим на Маяковского. И так они жили вместе - Блок и Маяковский, и мы приходили к ним в их маленькую, не больше кладовки, комнату, где Маяковский читал нам стихи Капустяна.
Нам очень нравилась жена Капустяна, Это даже невероятно, что так может нравиться чужая жена. Но объясняется это, видимо, тем, что своих жен мы в то время еще не имели.
Может быть, именно тогда я полюбил Блока. Маяковский читал стихи Капустяна, а я вспоминал стихи о Прекрасной Даме, такой кучерявой и коротко стриженной. Но кто я был такой, чтобы вспоминать стихи о Прекрасной Даме? По сравнению с Капустяном - все равно, что по сравнению с Маяковским какой-нибудь мелкий поэт...
Если, конечно, судить по росту.
Как бы то ни было, присутствие жены Капустяна, которое уже облагородило Капустяна, нас тоже облагораживало, и мы говорили о таких высоких материях, о которых за минуту до этого понятия не имели.
Потом мы с Капустяном поступали в Литературный институт и нас обоих не приняли. Были у института свои мотивы.
Капустян возвращался к своей жене, к своей Ярославне, которая ждала его в нашем Путивле на городской стене. Меня же некому было ждать, поэтому я так с тех пор и не вернулся...
Но стихи Блока я люблю до сих пор. И до сих пор дружу со стихами Маяковского.
МИЛЮКОВ
Наш Милюков никакого отношения не имел к историческому Милюкову. Точней, к антиисторическому Милюкову, поскольку тот Милюков всей своей деятельностью противился ходу истории.