- Мы, глаукомники... - так, как когда-то говорили: "Мы, фронтовики..." - Мы, глаукомники, не можем жить лишь бы как, мы должны строго придерживаться режима.

И он бегал по утрам и вообще старался побольше двигаться, выполнял все врачебные назначения и даже назначал себе кое-что сверх нормы.

Вот какой человек был Серафим Дмитрия. Он прожил бурную жизнь врача-косметолога, а теперь проживал не менее бурную жизнь глаукомного больного.

Он был старше Хижняка на несколько лет, поэтому, получив замечание, Хижняк переходил на шепот:

- А ще прывит Приське... Диду Гаврилу... И другому диду Гаврилу, що невистка в бухвети робить...

Он старался никого не забыть. Забыть - это значит обидеть человека.

За Хижняка косметологу отвечал Володя:

- Удивляюсь я на вас, дядя Фима...

- Володя, я вас уже не однажды просил: я вам не дядя Фима, а Серафим Дмитрич...

- Какая разница? Я же к вам обращаюсь не потому, что мне хочется вас как-то назвать, а потому, что вы вмешиваетесь в личную переписку. И вообще - вы так рассуждаете... Мне бы не хотелось, чтобы вы мне передавали привет и поклон тоже.

- Странно, - пожимал плечами Серафим Дмитрич. - С какой стати я стану передавать вам привет?

Володя любил наши письма. Сам-то он ни с кем не переписывался, но когда Хижняк диктовал мне письмо, он старался не пропустить ни слова. И особенно ему нравились именно эти приветы и поклоны: он представлял себе, как этим людям в никому не известном селе передают приветы из нашей больницы, как они улыбаются и благодарят, и тогда ему казалось, что это и он, Володя, передал им привет, не лично от себя, но и от себя тоже.

Степочка, семилетний Володин друг из соседней палаты, заглядывал с веранды к нам в окно и звал Володю играть в шахматы. Они играли в специальные шахматы для слепых, сидя прямо на полу веранды, и громко выражали свои эмоции. Степочка был зрячим мальчиком, и стоило его партнеру сделать неверный ход, как он радостно вопил:

- Махерщик!

Обозванный мошенником, Володя не оставался в долгу в весело отвечал:

- Сам махерщик!

Очень им нравилось это слово: "махерщик". Может быть, ради него они и садились играть в шахматы.

- Связался черт с младенцем, - недовольно ворчал Серафим Дмитрич, и тут уже ему отвечал Хижняк:

- И що вы, Серахвиме Дмитровичу, нияк не можете влаштуватись на цьому свити, щоб вам нищо не заважало?

- Да нет, ради бога! - пожимал плечами косметолог. - Если вам это нравится - ради бога...

По вечерам, когда взрослые мужчины играли в больничном садике в домино, Степочка примащивался на краешке скамейки и преданно болел за Володю. Поразительно: Володя не мог ничего ни у кого подсмотреть, но он всегда знал, у кого какие камни. Володя выигрывал, и Степочка кричал: "Рыба!" даже тогда, когда никакой рыбы и близко не было.

Играли до темноты. Володя был не прочь играть и дальше, и тогда у кого-нибудь срывалось:

- Да, тебе хорошо...

Ему было хорошо. Такой у него был счастливый характер.

Потом, уже совсем в темноте, пели песни. Женские голоса поднимались с этажа на этаж, а мужские залегали внизу фундаментом этого необыкновенного здания - песни. И среди всех этих голосов выделялся голос Серафима Дмитрича.

- Мае ж чоловик душу, - удивлялся Хижняк. - Тилькы чомусь ховае вид людей...

Из соседнего отделения приходил молодой поэт и предлагал почитать свои стихи.

- "По вечерам над ресторанами горячий воздух дик и глух..." - начинал молодой поэт, но его прерывал ледяной голос Серафима Дмитрича:

- Это ваши стихи? По-моему, это стихи Блока.

- Хорошо, - сразу соглашался молодой поэт. - Тогда я вам прочту другое мое стихотворение. "Кто услышал раковины пенье, бросит берег и уйдет в туман..."

- Это Багрицкий.

- Тогда вот это. Послушайте: "Повидайся со мною, родимая, появись легкой тенью на миг..."

- Это же Некрасов. Что вы нам голову морочите?

И тут молодой поэт сдавался. Он молча вставал и уходил в свое нервное отделение.

- Эх, дядя Фима, дядя Фима... Некрасов, Блок - какая разница? Пусть бы человек читал...

- Что за ерунда, Володя! Он же выдает чужие стихи за свои...

- А вы можете выдать свои? Ну так выдайте!

- Я не пишу стихов.

Хижняк говорил примирительно:

- Вы краще щось заспивайте, Митричу. Це у вас краще выходить.

Когда Володю принесли из операционной, в палате повисла такая тишина, словно вся больница затаила дыхание. Степочка долго стоял на веранде у нашего окна, потом неслышно, как мышка, впрыгнул в комнату, постоял у постели своего друга и так же неслышно выпрыгнул из комнаты.

Первым нарушил молчание Володя:

- Вы ж понимаете: разрезали меня и стали говорить про какие-то именины. Какой покупать подарок и так далее. Я им говорю: "Оно мне надо!" Так докторша сказала, что должна отойти кровь. А профессорша говорит: "Больной прав, и прекратим разговоры".

Врачи очень старались вернуть Володе хоть какое-то зрение, чтоб он хотя бы мог отличить день от ночи. Но ночь его держала крепко. Случай был вполне безнадежный, и врачи согласились на операцию лишь из уважения к надежде больного.

- Молчите, Володя, вам нельзя сейчас разговаривать, - сказал Серафим Дмитрич. - Когда человек молчит, у него срастаются швы.

За окном стучали доминошники, в темноте звучали песни, и молодой поэт читал Гудзенко и Исаковского, пользуясь тем, что никто не может уличить его в плагиате. Но не слышно было голосов Володи и Степочки, и это создавало непривычную тишину.

Володя молчал. Он лежал на спине, стараясь не двигаться, он выполнял все предписания врачей, но зрение к нему не вернулось. Прозревший Хижняк тоже замолчал, чтобы не напоминать Володе о своем счастье.

Вскоре Хижняка выписали. Он подошел к Володе и долго не мог найти слов для прощания. Потом сказал:

- Може, тоби щось треба, Володю... Я ж тепер... ты бачиш... - он запнулся на этом неуместном выражении: "ты бачиш", - и махнул рукой: - Ты тилькы напыши, я все зроблю... Петро знае мою адресу...

Он уходил по аллее, старый Хижняк, уходил в все время оглядывался, а мы смотрели ему вслед, и Володя смотрел, вслушиваясь в его шаги, которые становились все тише и тише...