- Туда я не пойду, - сказал я решительно.

И я невесело смеялся над Перстовым, который вздумал свою растерянность прикрыть возбуждением действия, бездумной увлеченностью. Горячие волны со всех сторон, с боков и сзади натыкались на нас, припекали, грозя унести туда, куда я отказался идти. Перстов понимающе кивнул на мои слова, он понял и поверил, что не трусость или общее несогласие руководит моим отказом, а расхождение в частностях, которое и должно существовать, а когда-нибудь, после победы, займет подобающее ему место в центре внимания и будет разрешено должным образом. Перстов сказал, неуклюже волнуясь:

- А я пойду... мой долг... мне надо... и по велению сердца...

Не знаю почему, но я не стал удерживать его. Во всяком случае, не потому, что поверил в необходимость, с таким трудом обрисованную его словами. Я вполне понял, что решение он принял свободно, просто пришел к выводу, что идти - его долг, невзирая на сомнения. Он предложил встретиться чуть позже в кафе на углу, там мы выпьем по рюмке водки или по чашечке кофе; предложил мне уже и сейчас отправиться туда, выпить что-нибудь для бодрости. Я скептически улыбался на его слова, но я, в сущности, принимал все, что он говорил. Он нырнул в толпу, а я не без труда выбрался в переулок. Со стороны особняка донесся звон разбитого стекла, и я обернулся посмотреть, но ничего не увидел за спинами кричащих людей, а когда выровнялся, чтобы отправиться в кафе, лицом к лицу столкнулся с Кириллом, который широко и весело усмехался мне навстречу. Рядом с ним переминалась с ноги на ногу его жена.

- Вот кому раскрою объятия! - заговорил он развязно. - Ты давно владеешь моими помыслами, братец. Какая встреча! Истинная награда мне в моем одиночестве! Тут, - он небрежно махнул рукой в сторону патриотов, грустно, тут одиноко. Не люблю, когда люди хватают через край и суета переходит в ожесточение.

- Конечно, это опасно, - заметил я иронически.

- А что тебя сюда привело? Любопытство? Я-то так, глянуть одним глазом... Мой дядя, покойник, да будет земля ему пухом, хотел в этом участвовать. Я его отговаривал. А отговорила смерть. Вот она, жизнь человеческая! Чего стоит? Пустота! Гуще смерти ничего нет на свете.

- Постой, - прервал я его болтовню, - ты это о чем... о ком? Об Иннокентии Владимировиче?

- О нем.

Пораженный, я вскрикнул:

- Да ведь это очень важно!

Я вспомнил, что Кирилл с женой плакали на похоронах. Так явствовало из рассказа Наташи. Вспомнилось и то, что Наташа потеряна для меня навеки. Обрывки человеческих судеб болтались перед моим мысленным взором, ужасая меня, ибо я не видел возможности соединить их. Я понял, что не отвяжусь от Кирилла, пока он не расскажет мне всего.

- С чего ты взял, что он собирался участвовать?

- А с чего бы я стал его отговаривать, если бы он не собирался? Его агитировал твой друг, будучи в непотребном виде. Оба они опьянели, а я был третий с ними, пьяный в стельку, но понимал суть. Твой-то здесь?

- Здесь, - ответил я. - Он скоро освободится...

- Что же у него за дело? Бить стекла? Взрослый человек, богатый, самостоятельный, и вдруг такие крайности!

Я сказал, что Перстова мы сможем увидеть в кафе на углу, и Кирилл тотчас загорелся желанием идти туда. Мы пошли, и он легкомысленно, игриво, как о чем-то вздорном спросил:

- Как думаешь, возьмут особнячок-то?

- Что толку, если и возьмут? Власть не у них.

- Правильно. Они возьмут, а я отниму.

- Как же это ты отнимешь? - спросил я сдержанно.

- Как-нибудь да отниму. Найду на них управу.

- Это глупый разговор, - сухо я возразил.

- А ты хотел бы власть им отдать? - не унимался Кирилл. - Этим-то скотам? Впрочем, все скоты. И ты тоже. И я скот. И моя жена. Все, и живые, и мертвые. Все сущее - сплошное скотство. На свете только потому и радостно жить, что дело обстоит именно таким образом.

Слышали мы эту философию, подумал я озлобленно. Я пожал плечами и ничего не ответил.

- Вся политика - несусветное скотство, - твердил Кирилл, - и только в этом ее прелесть. Я политик лишь в том смысле, что люблю все скотинистое. Больших скотов, чем наши демократы, днем с огнем не сыщешь. Патриоты погрязли в невероятном свинстве. Я обожаю и тех и других. Поэтому я здесь. Я там, где смердит. Небо тоже пованивает. Не иначе как сам Всевышний разлагается.

Женщина молча и сосредоточнно тащилась за нами, там, где тротуар обнажился от зимы, цокая каблуками сапог как лошадь копытами. Неопределенное и неуловимое выражение ее лица ничего не говорило о том, сердится она или радуется, хочет ли идти с нами, думает она или витает в сладостном чаду безмыслия. В маленьком и пустом зальце кафе молодой красивый торговец нацедил нам кофе, довольно связно растолковывая при этом, что "допотопным" не взять-де особняка, этой законной добычи "новых"; "исхудалым и потускневшим химерам контрреволюции" не отобрать власти у "вальяжных питомцев благотворных перемен", их время вышло, люди хотят торговать и веселиться, хотя бы и в борделях. Потрясши над стойкой бара внушительным кулаком, торговец предал анафеме "скудоумие и тягомотное ханжество коммунизма". Мы поумнели, мы больше не бараны, не козлы отпущения, заключил он с гордостью.

- Надо же, - с притворным огорчением вздохнул Кирилл, - а я только что доказывал моему другу, что все мы скоты.

- Ты был неправ, - расхохотался торговец. - Выпей за мое здоровье, друг.

Кирилл, привалившись к стойке и любезничая с продавцом, стал неспеша осушать протянутую ему рюмку. Мы с женщиной отошли в сторону, разобщенные и сосредоточенные каждый на своем.

- Подобные буфетчики олицетворяют совесть нашего народа, ибо совесть нашего народа - это вселенская отзывчивость. Общение с ним заставило меня прозреть, - сказал Кирилл, приближаясь к нам с дармовой водкой от своего нового друга. - Велел мне явиться к концу его рабочего дня.

- Зачем? - спросил я.

- Не знаю. Может, рассчитывает попользоваться моими прелестями. Но это, сам понимаешь, еще бабушка надвое сказала.

Мы сгрудились вокруг высокого столика, а торговец, невнятно посмеиваясь, юркнул куда-то в боковую дверцу.

- Но он нам не собеседник, - засмеялся Кирилл. - К кому бы он ни примкнул, я тотчас займу противоположную позицию.

- Из озорства?

- Так точно, из озорства.

- Послушай, - сказал я, - можно ли теперь, после смерти Иннокентия Владимировича, утверждать, что он хотел участвовать в сегодняшней заварушке?

- Теперь действительно нет, - согласился Кирилл после короткого размышления. - Но тогда, когда они обсуждали это, можно было.

- Значит, твои слова полностью подтверждают версию самоубийства?

- А у тебя есть другая версия? - со смехом отпарировал Кирилл.

Его жена тоже улыбнулась. Меня подмывало обратиться к ней с какой-то особой горячностью, как бы и подкатиться с объяснением, что мне неловко оттого, что я не знаю ее имени. Меня очень ободрила ее улыбка, это проявление человечности. Однако внутреннее напряжение было сильней желаний и рубило их с лютой методичностью. Я носил в себе безотрадность, она началась у ограды особняка, за которую я с таким памятным трудом выбрался, и теперь только усиливалась. Я не мог смеяться, как смеялись мои собеседники, и не мог без отвращения думать о том, что мне предстоит еще анализировать с Перстовым произошедшее.

- Говорят, что вы, - не зная имени жены Кирилла, я обвел их обоих глазами, показывая, что и ее затрагиваю своим вопросом, - горько плакали на похоронах Иннокентия Владимировича.

Они удивленно переглянулись.

- Плакали, и даже горько? - сказал Кирилл. - Это неправда. С какой стати нам было плакать? Ты плакала? - повернулся он к жене.

- Нет, - ответила она убежденно.

- Тебя ввели в заблуждение. Странно, что вокруг этого события, в общем-то рядового, уже свиты легенды. Мы относились к дяде ровно, и плакать нам было совсем без надобности.

А почему же Наташа так настаивала на этом, приводя их плач в пример, оттеняющий ее собственное бесчувствие? Что побудило ее заняться сочинением этакой небылицы?