Так расстроилась ли партия? Да; но мое положение мало прояснилось. Стены темницы, где ухищрениями колдовства до сих пор держали меня в ослеплении и сладком забытьи, рухнули, и пусть я проснулся, пусть я прозрел - в руинах, ей-Богу, клубилась та же дурманящая отрава. Руины, эти жалкие стены, украшенные уже, как в наваждении, фресками с изображением Иннокентия Владимировича в разных ипостасях его жизни и смерти, продолжали удерживать меня, как если бы ничего не изменилось, и все отличие от состояло в том, что прежде я видел людей, моих тюремщиков, теперь были только камни и затвердевшие карикатуры.

Там, в миру, с которым я, как ни верти, основательно связан, хоронили, недоумевая и горюя, Иннокентия Владимировича. Каково же мне было сидеть дома, не являться на место событй, зная, что мое поведение в конце концов неприлично и кое-кто не забудет мне этого, а то даже и рад будет спросить, почему я все-таки так поступаю? Вряд ли я отвечу толком. Я словно нарочито подгадывал не ходить, словно усмехался и старался вызвать на себя негодование, навлечь подозрения; но это не так. Я как раз сознавал, что необходимо пойти, и не для того, чтобы выразить перед всеми совершенную невинность моей физиономии, а просто потому, что человечно было бы именно пойти. Но стоило мне подумать, вот сейчас я пойду, вот только встану, умоюсь и оденусь, как сразу наступала уверенность, что сейчас неудобно, явлюсь, а на меня станут смотреть какие-нибудь люди, еще, чего доброго, чужие люди, и мне будет до крайности неловко. Стоило подумать, что нужно непременно идти, а тянуть дальше негоже, да и все равно придется когда-нибудь идти, как тотчас я начинал чувствовать всю как бы беспредельную несчастность своего существования, муки голода, истощения, сонливости, душевной апатии. И я не шел, понемногу тем самым завлекаясь в немыслимый, неведомо что предвещающий тупик.

И тогда в закоулке моего угасания возникла, разгоняя мрачное освещение, внушительная фигура Перстова, снова он, как уже не раз бывало, прибыл посланцем "того" мира. Я невольно посмотрел на его руки: возможно, они держали нечто, что делало его спасающим, долгожданным богом из машины, этим законным действующим лицом всякой порядочной драмы. И я не ошибся, но об этом чуть позже. Перстов приехал ближе к вечеру, ко времени обеда, которого у меня не было и уже не могло быть в этот день, поскольку все мои финансы вышли. Он был совершенно трезв, расчесан, приглажен, опрятен, подтянут и печален. Как бы предвидя, что я встречу его сидя на бобах, он привез с собой провизию, в этом-то он и выступил богом из машины, спасителем; мимоходом, но столь не терпящим возражений жестом, что я и не стал сопротивляться, сунул мне в карман пачку денег. И пока мы деловито, четко и быстро приготовляли обед, он говорил о том, что Иннокентий Владимирович приказал всем нам долго жить. Мелькнуло что-то даже о "недоумевающей скорби делового мира, потерявшего очень способного члена". Иннокентий Владимирович добровольно ушел в мир иной, о чем свидетельствует оставленная им записка, а ты, с упреками перекинулся на меня Перстов, не мог не знать о его смерти, но не счел нужным отдать последнюю дань уважения отцу своей невесты. Я, с наслаждением гребя руками в обвале пищевых заготовок, молча слушал, никак внешне не отреагировав на сообщение о кончине нашего "старшего друга", но на упрек хладнокровно возразил:

- Я все эти дни не выходил из дома, откуда же я мог знать?

- Не надо, - отмахнулся Перстов, - я уверен, что тебе все было отлично известно.

- Даже и отлично? Как это ты можешь быть уверен? - холодно осведомился я.

- Уверен... В тот день, после того, как мы расстались, ты ходил к нему, не правда ли?

- Кто тебя послал?

Он искренне удивился моему вопросу и ответил:

- В каком смысле?

- Кто тебя подослал ко мне?

- Ну что за ерунда! Никто меня не подсылал.

- Кому ты служишь?

- Живешь ты, брат, противоестественно, вот у тебя и заходит ум за разум. Кому я могу служить! Не надо комиковать... Я в самом деле высокого мнения об Иннокентии Владимировиче и жалею, что он сделал такой выбор. Человек мог бы принести еще немало пользы... Мне было чужды многие его воззрения, это тебе тоже известно, но в его деловых качествах я никогда не сомневался. А России сейчас деловые люди нужны, как воздух.

- Если ты полагаешь, - перебил я, - что я тогда ходил к нему и теперь знаю о случившемся даже и отлично, то ты не можешь не думать и того, что я был там, когда это случилось.

- Да так оно и было, - ответил Перстов просто и как будто не задумываясь.

- Так. Вот оно что... - проговорил я, прищурившись, и многозначительно покачал головой.

Мы сели обедать, и я жадно набросился на еду. Перстов рассказал, что Наташа, "как и подобает нам, людям с некоторыми остатками старомодных понятий", устроила пышные, благородные похороны, было много народу, среди прочих даже и "персоны, которым уделяли особое внимание и которые вели себя с малоподвижной чопорной выразительностью, хотя в конечном счете перед гробом все, как один, оказывались чудаками, снимая очки и что-то вытирая на гримасничающих личиках". А меня ждали? - спросил я в тон увлеченному рассказу друга. Да, ждали. Перстов кивнул с глубоким значением, могущим относиться, видимо, лишь к тому, что меня ждали все, включая и персон особого покроя, а не только милая, бедная, исстрадавшаяся Наташа и те, кто знал, что я не вполне чужой в этой семье. О причинах, толкнувших Иннокентия Владимировича на роковой шаг, избегали говорить, хотя там все же нашелся человек, подпустивший нечто о "фирме одного моего друга, очутившейся на грани банкротства". Человек намекал даже не столько на покойного, сколько на то, что банкротство в наших условиях, не располагающих законом о банкротстве, нужно понимать не как следствие честной, но неудачной финансовой игры, а как итоговое столкновение жульничающего игрока с государством, чаще всего плачевное для игрока, даже если в лице государства мы имеем первого и самого разнузданного афериста. И лишь вслед за этим человек намекнул на Иннокентия Владимировича, но, однако, в том смысле, что не жульничать-де и нельзя было, раз уж взялся за дело в таком государстве, а коль решился жульничать, нужно быть готовым и к самому худшему. Никто, между тем, не ответил и не развил эту философию отечественного дельца, явно желавшую уподобиться крику души.

Нет, хоронили очень пристойно. Перстов перешел к рассуждению, что покойный, хочется верить, хорошо позаботился о будущем дочери, своей единственной наследницы. Если я женюсь на ней, кое-что перепадет на мою долю. Я протестующе поднял руку - я протестовал против нарождающегося в этом увлекательном и довольно полном повествовании цинизма. Но Перстову цинизм не присущ, и он с простодушной улыбкой заявил, что не имел в виду ничего дурного. Хоронили в непогоду, валил проклятый мокрый снег, уже кажущийся нескончаемым, вечным. Кладбище, отверстая могила. Могильщики воплощенная черствость, они автоматически закапывают людей в землю, а на живых смотрят дико, сердясь, когда те мешают. Но Наташа, щедро приплатив им, сумела как бы застопорить процесс, растянуть минуту молчания, и даже могильщики, потеряв нить своего напряженного дела, вытянулись и застыли словно бы в почтении, перестав дичиться, держаться особняком и влившись в наши ряды. В наши? Ты был с нами, коротко возразил Перстов. Я понимающе кивнул, полагая, что так разумно, а удивляться и отнекиваться не разумно. Наташа не плакала, не голосила, а стояла перед открытым гробом и, как каменная, смотрела на лицо покойного.

Я подумал, что не годится ловить на вилку и кушать селедку, когда я, возможно, тоже смотрю на лицо покойного. Но и плакать мне не хотелось. Я просто слушал с открытым ртом, в темноте которого пряталась непережеванная пища, запасавшая для меня жизненную энергию. Наташа стояла с непокрытой головой под низким серым небом, высокая и стройная. Ну, я знаю, какая она, подумал я и смело пошел на селедку. Она была чудо как хороша. Селедка. Перстов упивался отчеканившимся в его памяти видением Наташи. Наташа была чудо как хороша. Когда кто-то решился заметить, что другие скорбящие семьи, подъезжая к месту захоронения, принуждены ждать, теряя драгоценное время, что никак не обусловлено кладбищенскими законами, она словно не услышала, но когда подмасленные могильщики, угрожающе размахивая лопатами, пошли разбираться с наиболее нетерпеливыми, с разными важными персонами других скорбящих семейств, она склонилась и поцеловала холодный лоб отца, - и все было кончено. Иннокентий Владимирович спланировал на дно могилы.