Тут к теплушке подъехала крытая машина, и к команде приставили конвой. Прощай Валера и Андрей Петрович! С левым крайним, вольнонаемным, мы отправились на Круглое Озеро - так поселок назывался под Норильском. Там потом фабрику построили по производству тяжелой воды... А уже поздняя ночь, мороз, темнотища и кругом лагпункты за колючей проволокой и часовые на вышках. Витек мне говорит: "Вон твой дом. Раньше это был лагерный барак, а теперь его под вольняшек переоборудовали. Нарубили комнатенок по шесть человек в каждой - вот тебе и общага. Живи и не жалуйся!"

Я вошел в коридор и постучал в первую дверь. Тишина! Постучал громче опять глухо. Потом-то я понял: народ, конечно, проснулся, но в комнате лютый холод, и вставать никому неохота. Тогда я забарабанил в полную силу. У-у-у, что тут началось!.. Как свору собак поднял. За какую-нибудь минуту весь словарь тюремного жаргона услышал, всю музыку блатной фени. Ругаться-то они ругаются, а вставать никто не желает! Я говорю: "Откройте, пожалуйста, товарищи!.." Эти "товарищи" - и особенно "пожалуйста" - их окончательно доконали. "Если я встану, падло, то ты ляжешь у двери, сучий потрох!" Такие, понимаете, литературно одаренные личности...

Дверь открыл, помню, Костя Мешков. Его взяли студентом с четвертого курса, отсидел десятку по пятьдесят восьмой, а теперь, как и отец, он отбывал "пять лет по рогам"... "Мне Митрофана Кузьмича", - говорю, а сам волнуюсь. Я ведь отца с тридцать седьмого года не видел, узнает он меня или нет? "Вон он... на кровати с краю", - показывает студент. Гляжу: кровать в углу, под окном, и на ней человек спит, накрывшись с головой. "Он в ночную смену работал", объясняет Костя. Я подумал: пускай себе спит, чего я буду его будить, обожду. А с пяти коек как завопят на меня: ты чего, парень, какой тут может быть сон! И к отцу: "Вставай, Кузьмич, к тебе сын приехал!" Сдернули одеяло, растормошили его... Тот протер глаза, приподнялся и спросонья: "Какой сын? Что за сын?" - "Да твой, - кричат, - чей же еще?! Родная, понимаешь, кровинушка!.." Он смотрит на меня и глазами хлопает. "Володя?" - говорит. (Когда отца арестовали, я был еще маленький, а брат Володя старше меня на десять лет.) "Да нет, - отвечаю, - я - Коля..." Стоит он босой на полу - а пол-то холодный! - одной рукой кальсоны поддерживает, чтобы не упали, а другой пытается меня обнять. Я говорю: "Ложись, папа, поспи, потом поговорим". А его соседи глаз с нас не спускают и переглядываются: интересное дело, отец с сыном встретились, а ведут себя как придурки. "Давай, - кричат, - Кузьмич, не жмись, гони за банкой спиртяги. Надо же отметить по-человечески". Они уже одеваются, чтобы бежать на работу, и наказывают нам, чтобы вечером все было в полном ажуре...

И вот мы остаемся одни. В комнате висит гнетущее напряжение, я чувствую, что он не воспринимает меня как сына. Сбегал на улицу, принес раздолбанный ящик, затопил печку. А печка такая: пока топишь - тепло, закрыл заслонку - все выдуло... Вид у отца какой-то суетливый, задерганный: свалился, мол, сукин сын на мою голову! А может, он под агента МГБ работает? И вдруг спрашивает, глядя мне прямо в глаза: "У тебя документ какой-нибудь есть?.." Я так и сел. "А как же!" - говорю и протягиваю ему временный паспорт. Он полистал-полистал книжечку, глаза его потеплели, произнес вслух и по слогам "Мит-ро-фа-но-вич"... быстро меня обнял, и мы оба заплакали...

- Где шляетесь... эн-тел-ли-гэ-э-нсия? - встретил нас с угрюмым видом Генаха-Прохиндоз. Его седые, переходящие в желтизну космы почему-то снова были мокрые, а глаза, как всегда, тоскливые, с плотоядной жадностью ожидающие сигнала "Наливай!".

Стреляя искрами, перед избушкой вовсю пылал костер, у которого хозяйничал Аркашка с засученными рукавами. На импровизированной сковородке он жарил картошку на воде и подсолнечном масле и еще приглядывал за котелком, где булькало аппетитное варево. Острый запах лесной похлебки маняще ввинчивался в ноздри, выдавливая на наших лицах блаженные улыбки. Мы с Митрофановичем как по команде сели чистить грибы.

- Аркадий Петрович... епонка мама, - с болью в голосе прохрипел Генаха. Господом Богом прошу тебя в который раз... плесни на донышко... нутро, понимаешь, высохло, едрит твою навыворот. Слышь, что говорю, дрочмейстер?..

Однако Аркадий никак не реагировал, продолжал восседать у костра незыблемым монументом, изредка помешивая в котелке и окидывая нас трезвым государственным взглядом.

Егорыч тем временем сортировал свои находки - корни с причудливыми отростками, аккуратные, выбеленные дождями сосновые чурочки и плотные, как репа, каповые наросты с едва приметной текстурой, похожей на накат волны по песчаному берегу... Четыркин когда-то подавал надежды как мастер резьбы по дереву, участвовал даже в самодеятельной выставке со своими ковшами и птицами-вестниками, но почему-то бросил это занятие, хотя зимой, когда нечего делать, руки его по-прежнему тянутся к ножу и резцу. Он поочередно вертел деревянные заготовки на свету, оценивая их природные качества.

- Вот тебе еловый корень столетний. Что из него выйдет, Игрич, ежли старание приложить? Думай, жопчик, думай...

Корень был похож на потрепанного жизнью лешего, вроде нашего Прохиндоза, из которого выжали все соки, и я сказал об этом старику.

- А вот и нет, - засмеялся он. - Плохо у тебя черепок работает. Лесной дух не чуешь. Понимать надо дерево и видеть его наскрозь...

Он забрал у меня заготовку, перевернул ее, и я увидел испуганную птицу, судорожно хватающуюся за воздух, чтобы удержаться на спасительной высоте. Отростки корня превратились в трепещущие крылья, сучок на голове - в яростно распахнутый глаз, а могучий остов напрягся в предсмертном рывке. Не говоря ни слова, Четыркин держал птицу на весу, любуясь неправильными, но чрезвычайно выразительными пропорциями ее тела, а затем отбросил в кусты.

- Брак! - как-то неприязненно изрек он и тут же забыл о своей находке.

- То есть как это "брак"?! - почти возмутился я.

- А так. Негожий материал, и все. На вид вроде ничего, а рассол потечет это я тебе точно говорю. Да и сердцевина непрочная, пропеллером колоться станет. - Четыркин посмотрел на меня с острым прищуром: - Места надо знать, где деревяшку берешь. Тут все по природному указу должно быть. Вот она, какая штука-то! Ежли поблизости кукушкин лен и сфагновые мхи расплодились - значит, почва выщелочена. Внизу - пылеобразный песок, водонепроницаемая глина. Тут хорошему дереву не вырасти. Сердцевинные клетки разорвутся, когда сушить станешь. Я ведь себе все зубы съел на этом дереве...

Он достал кусок березового капа, легонько подбросил его на ладони и, словно предлагая продолжить игру, спросил:

- Ну а из этого что получится?

Кап был овальной, слегка приплюснутой формы и лоснился, как лысая голова.

- Пепельница, - сказал я не задумываясь.

- Ишь ты... пепельница. - Четыркину это понравилось, и он посмотрел на меня с некоторой симпатией. - А почему, как догадался?

- Материал подсказал, простота обработки. И потом, - прибавил я опрометчиво, - такими пепельницами торгуют на рынках и в магазинах сувениров.

- Я на продажу не работаю, - с холодной мстительностью отрезал старик и утопил глаза в белых бровях. - Наше дело - сделать тело, а Господь душу вложит!

Видимо, сам того не желая, я обидел его словами "рынок", "магазин", "сувенир". Действительно, всю жизнь он никогда ничем не торговал, даже представить себе не мог, что можно встать за прилавком, облачившись в белый халат, и кричать во всю ивановскую, как кричат разбитные торговцы на центральном костромском рынке. Позору не оберешься!.. Так уж он воспитан.

- Пепельница! - бурчал себе под нос Егорыч, пряча от меня заготовку и прикрывая ее берестой. - Да этому материалу цены нет! Три килограмма орехового капа - это знаешь сколько? Полкило серебра! Вот она, какая штука-то!.. "Простота обработки", говоришь. Да пока с ним пыхтишь, с капом этим, чтобы письмо природное не нарушить, пот тебе все сапоги зальет. Все руки ссадишь, пока из него голубка высидишь. Э-э-э, да что говорить!