Изменить стиль страницы

Векша перевела дух, утерла рукавом полушубка посеревшее мокрое лицо.

— Теперь выбирай — идти вам дальше (всем) или махнуть на ржавых рученькой да поворачивать восвояси (всем), — старческое дребезжанье сделалось еле слышным, оно почти утонуло в трудном, надорванном дыхании вятичевой жены. — И обещаюсь тебе впредь не подавать голос, покуда ты сам меня не попросишь.

Первым и едва ли не единственным следствием волхвовских поучений оказалось то, что Мечник по их окончании лишь с немалым трудом сумел припомнить, как да из-за чего эти самые поучения затевались. А припомнив-таки, сообразил: независимо от того, убежден ли он сам многословными хранильниковыми байками, выбирать больше не из чего: после всего никакая сила не сумеет принудить Векш «поворачивать восвояси». Проклятый старый хитрец — обошел-таки!

…А вот теперь Кудеслав был бы не прочь попросить у четвероединого старца совет — даже не в надежде услышать что-либо дельное, а просто чтобы послушать, как тот запоет нынче.

Но старец помалкивал.

Более того, Векша уже несколько раз пробовала звать его, но все без толку.

Впервые — громко, испуганно — она окликнула хранильника, когда ясный день вокруг мгновенно сменился… Нет, «сменился» — неудачное слово. Ничто вокруг не менялось. Мечник со спутниками попросту вошли в ЭТО, как можно войти под навес или в избу… если бывают на свете навесы да избы, видимые лишь изнутри.

Первой там оказалась Аса. Кудеслав, уже чуть ли не на себе волочивший то одно, то другое Векшино уподобив (словно бы подрядившись взамен опочившего давеча коня), как и раньше, отчетливо видел перед собою частокол древесных стволов, просветы-прорехи в этом частоколе, означающие близость прогалины, луга либо речного берега, спину урманки, испятнанную неуместно веселыми бликами — черненье скандийской кольчуги местами поистерлось, обнажив гладкий металл… Ничто вроде бы не изменилось, но Аса вдруг замерла и заозиралась так растерянно, в таком испуге, что вятич стряхнул висящую у него на плече Мысь и бросился вперед.

Всего какой-нибудь шаг оставался до закаменевшей урманки, когда причина ее внезапного испуга обрушилась и на Кудеслава. Погасли искристые блики на потертостях Асиной кольчуги, рванувшийся на волю клинок высверкнул было чистыми брызгами расплескавшегося Хорсова злата и тоже погас, сделался тускло-бурым — словно бы заржавел мгновенно и вдруг…

И Кудеслав замер рядом с урманкой, оцепенел, будто на полушаге врос в землю. Безвольно, потерянно застыла оружная рука вятича: не оказалось вблизи никаких ворогов… по крайней мере, на первый взгляд.

Тот же лес вокруг, та же заслоненная безлистыми деревьями даль. Вот только небо стало другим. Всю небесную синеву в единый миг подменила собою тяжкая мохнатая пелена.

Бурая.

Хворая.

Словно бы пропитанная загнивающей кровью.

И там, в этих космах, сочащихся липкой ржой (язык бы не повернулся назвать подобное светом), — там что-то жило, что-то ворочалось, время от времени коверкая провислое небо судорогами мучительных рыжих зарниц.

А еще примерещилось Кудеславу (но уж это точно лишь примерещилось), будто под сапогами его поверх палой листвы выстелилась вдруг ровная да бескрайняя травяная заросль и будто бы сквозь застящие небо деревья проступила грязно-червонная нить, коей травяная равнина сшивалась с опрокинутой равниной низких кудлатых туч… И будто бы то ли откуда-то с неба, то ли из этой вот нити донеслось едва слышимое многогласое пенье-стенанье и протяжные выкрики: «Ты-ы-ы? Вот и добро-о-о! Нынче-то не как в былой твой приход; нынче-то тебя до-жи-да-ю-у-у-у…»

— Что это?! Старче премудрый, что?!

Векша. Небось и она уже окунулась в невидимую извне жуть. Ее пронзительный вскрик, раздавшись почти что над самым ухом, спугнул, отогнал Кудеславово наважденье. А явь — невероятная, похожая на мучительный сон — осталась. Да и наважденье (коль оно действительно должно было зваться так) не сгинуло, а именно что отогналось. Не совсем и не далеко.

Они не скоро смогли заставить себя настолько привыкнуть к случившемуся, чтобы продолжить путь.

Да, не скоро. А могли бы и вообще не суметь — если бы не вятич, которому однажды уже выпало пережить очень похожее (на Идоловом Холме, когда Кудеслава внезапно впустило в себя потаенное капище ЕГО-ЕЕ).

Но все равно, наверное, даже Мечнику не удалось до конца принять произошедшее именно как произошедшее — непонятное, но доподлинное.

Потому что он позволил другим и себе двинуться дальше не так, как следует двигаться, когда опасно. Тем более — когда сознательно приближаешься к опасности. Тем более — когда сознательно приближаешься к опасности, подобной той, к которой приближались они.

Лес оборвался вдруг, разом, словно его ножом обкорнали.

Они тесной кучкой остановились на странно ровной, голой, лишенной подлеска опушке, и даже тень такой мысли никому из них не закралась в голову, что надо бы поосторожничать, как-нибудь затаиться… Никому. Ни Векшам, враз позабывшим о своей усталости; ни мрачно поигрывающему тяжким кузнечным молотком Жеженю; ни спокойно опершейся на копье Асе… Ни самому Мечнику, в уме которого вертелось лишь «опоздали», «почти опоздали» да «проклятый старик».

Глупо, непростительно глупо было так вот бездельно и бездумно торчать на виду у ворогов… а только вороги-то ни единым взглядом не снизошли подарить внезапно объявившихся пришлецов. Или это притворство? Боги, да какая теперь-то разница?! Видят — не видят, глупость — не глупость… Что ни делай, что ни делайся теперь — безразлично. Потому что вон она, твоя судьба. Там, впереди. На вдавившемся в широкое ленивое тело реки тупорылом травянистом мысу. Возле крутобокого кургана с ветхим каменным идолищем на плоской вершине. Точней, не возле кургана, а вкруг него. Вокруг подножия, изморщиненного да обезображенного шрамами промоин, желваками оползней…

Ржавый хоровод.

Неторопливый.

Безостановочный.

Тугое вервие, сплетенное из человекоподобных чудищ в просторных ржавых одеждах, — вервие, обвившееся вкруг подножья невесть чьей прадавней могилы; ржавый великанский змий, впившийся в собственный хвост и оттого сделавшийся бесконечным, вечным. И слитное могучее пение, умудряющееся быть заунывным и прекрасным одновременно; подобное журчанью огромного водоворота, который манит, который затягивает — неторопливо, неотвратимо, непобедимо…

Нет. Пение, журчание… Нет.

Хруст.

Гуд и хруст огромного жернова, хруст самого времени, перемалываемого тяжкой безостановочной ржавостью, которая способна бесстрастно и властно подминать, давить, истирать что угодно — тела, жизни, миры…

А надо всем этим — небо. Окровавленное, измученное до тупого равнодушия ко всему, даже к собственному страданию; и далеко на западе терзает, полосует его стремительными когтями молний немая, полузадохнувшаяся от злобы гроза…

И откуда-то оттуда, из набухшей гнойною кровью щели виднокрая, нет-нет да и приносится гулкий тягучий зов, в котором волчья тоска перемешана со злобной человеческой радостью…

Судьба.

Твоя и твоих.

Всех тех, кто с тобою. Всех.

Будь ты проклят, будь ты до скону веков трижды по многажды проклят — ты, велелукавый старик, помешавший вятичу Мечнику обездолить Векшу… Векш… спутников своих обездолить в дележе этой судьбы!

Кудеслав тряхнул головой, словно бы надеясь вытряхнуть из нее гнев, обиду и что-то еще, чему он названья вовсе не знал, да и знать не хотел. Вот только сбыться этим надеждам не судилось. Злость на волхва, к примеру, вытряслась лишь отчасти и вполне ощутимо: словами.

— Ну, где же твой премудрый учитель? Чего молчит? Кликни уж его, что ли, — пускай явит нам великую свою мудрость… леший его заешь…

Не ждал, никак не ждал вятич, что жена откликнется на его бранчливое ворчанье, и говорил-то он больше для себя, чем для нее, а потому вздрогнул и растерянно оглянулся, когда услыхал позади сорванный Векшин голос:

— Я зову. Я зову-зову, а он… Может, вздремнулось ему?