Изменить стиль страницы

Одни говорят, будто Навьи бессмертны, вечны; другие говорят иное, только вряд ли и живые, и сами Мертвые могут знать об этом что-либо наверняка. Во всяком случае, никто из живых вроде бы не рассказывал, будто в Навьих может оказаться вот так: только черная непроглядная пустота, да еще этот, навалившийся, долбящий темя… Долбит, трудится. Дышит — громко, тяжко, с надрывом… Непонятно. Ведмедище сзади, а каждый его выдох почему-то обдувает лицо. Влажно обдувает, хладно… конечно, какими же еще могут быть выдохи мертвого?

А кроме хриплого дыхания да тупого мерного долбежа, не слыхать ни единого звука.

Ни единого.

— Неужто помер? Хозяин, верь, я не хотела!

Кто это сказал? Медведищу, что ли, вздумалось разглагольствовать по-людски, да еще бабьим молодым голосом?!

— Перестань ныть, дурища.

Новый голос — сипловатый, слабенький, дребезжит, будто надтреснутый конобец катят по мерзлой пашне…

— Сказал же: перестань ныть! И врать перестань. Не хотела… Нехотя дубье об мужичьи головы не ломают. И я тоже хорош, старый сучок, — проворонил, не успел помешать… Ведь даже от тебя не ждал этакой глупости!

Да что же такое творится?!

То есть Кудеслав уже начал подозревать, будто в Навьи он покуда не угодил — слишком уж как-то все по-нелепому…

И медведь не медведь, кажется; и на спину не кто-то давит, а сам же ты этой спиною (которая почему-то голая) лежишь на душном меху. И громкое трудное дыхание как бы не собственное твое.

Но с долбежом по голове непонятно. Дребезжащий сказал, что дубье об голову (наверняка об твою) уже поломали. Тогда чем же долбят? Обломком? Неудобно же!

А вот с темнотою дело, похоже, обстоит наипростейшим образом. Кажется, нужно всего-навсего открыть глаза.

Э, нет…

Веки-то вроде как распахнулись, но окружающая тьма осталась по-прежнему непроглядной. Почему?

А бесплотные голоса — бабий да старческий — продолжают свои пререкания.

— Я же за-ради тебя, — возмущается баба. — Ведь ты хуже дитятка — за тобою только забудь приглянуть…

— И когда ж это я попадал в беду по твоему недогляду? Ну-кось, вспомяни хоть единственный такой случай! Сумеешь — ягодку дам, не сумеешь — затрещину.

— Не бывало таких случаев, правда твоя. А почему? Да потому, что недогляду никогда еще не бывало!

Трудноразборчивый звук — то ли смешок сдавленный, то ли всхлип.

— Спорить с тобою все одно, что орехи языком по полу катать: и скучно, и маятно, и чувствуешь себя дурак дураком… — Это опять старческое блеяние. — Припомнил бы я, сколькажды со мною да с вами приключались беды именно ИЗ-ЗА вашего докучливого присмотра… Ладно, чем лукавоумствовать да глазищами сверкать, лучше подумай: кабы этому вот воину-богатырю нездешний колдовской туман да мой ведовской поклик разум не задурманили… Ты б своим дрыном и шевельнуть не успела, как сделалось бы из одной тебя дважды по половинке. Вишь, меч какой… (Протяжный и звонкий стон — кованую железную полосу передвинули по камню либо поутоптанной до каменной твердости глине.) Столь доброе оружье не отдастся абы какой руке.

Все, Кудеслав пришел в себя.

Будто от оскорбительного пинка разом очнулось квелое сознание, в уши ворвалось множество звуков: Дыхание спорщиков, недальнее сопенье-постанывание (хворый ребенок спит?), треск и гуд пылающего очага…

Опомнился.

Враз.

От стыда.

Потому что сообразил: там, на вершине Идолова Холма, умелейшего воина Кудеслава Мечника оглоушила дрыном по затылку какая-то баба.

Прах тебя побери! И ее! И старика с дребезжащим голосом — сам признался, пенек трухлявый, что пакостным своим ведовством помогал каким-то нездешним злым колдунам морочить Кудеслава…

Ну ладно же — покуда еще ничто не окончилось.

Мечник не шевельнулся, не сделал ни малейшей попытки сдвинуть прикрывающую лоб и глаза влажную тряпицу. Кроме говорливых бабы и старика, кроме того, кто казался спящим ребенком, Кудеславу мерещилось еще чье-то почти совершенно беззвучное присутствие. И прежде чем решаться на какие-либо поступки, нужно было разобраться: мерещится это или на самом деле.

Старик тем временем продолжал ворчать: дескать, из всех живущих при нем тварей единственное разумное существо — мерин Сивка. Скажешь-де ему: «Тут вот пасись и ни шагу с этой поляны», — ни в жизнь не уйдет, покуда не кликнешь… Все, в общем, делает, ничего не выдумывая от себя. А прочие иные-всякие, которым бы по человечьей ихней природе быть умней бессловесной скотины, на поверку оказываются вовсе без разума.

— Ох, лопнет когда-нибудь терпенье мое, поразгоняю вас всех кого куда! Уж лучше совсем одному, напрочь без домочадцев да выучеников, чем с вами, оглоедами…

— Бранись-бранись! — бурчал в ответ непочтительный бабий голос. — Только сперва подумай, кого твоя брань кусает больнее…

По тому, как шел жар натопленного очага, по звучанию голосов, по шнырянью робких хиленьких сквознячков Мечник чувствовал, что изба, в которую его приволокли, крепка и просторна — не по-людски просторна, безо всяких там выгородок да занавесей. И еще запах — горьковатый дух сушеных трав… Ну да, ведь хозяин — ведун… А не волхв ли?

Может, полученный на вершине холма удар — не злой умысел, а досадная дурная случайность? Леший его ведает — из подслушанных разговоров можно было одинаковой достоверностью вывести и то и другое.

Поблизости вдруг зашарудило, будто бы кто-то проволок по полу тяжелое одеянье вроде мехового плаща, и старческий голос с ехидцей проскрипел чуть ли не над самым Кудеславовым ухом:

— Уж ты, человече, не сомневайся: желай мы тебе зла, так давно бы оное причинили… то есть я говорю, помимо дрыном по голове. Добили бы, например. И уж во всяком случае, вряд ли покинули бы несвязанным. — Он вздохнул. — Ну, ладушки. Да бы не таил ты на наш счет заподозрений, вот тебе твой меч, — послышалось кряхтение (видать, нагибался старик — Кудеславу примерещился даже скрип изветшалых костей); затем последовали отчетливый лязг уроненного на пол железа и пара-другая нарочито притопывающих шагов прочь.

— Ну-тка, вставай, будет уж прикидываться беспамятным! — Старческий голос внезапно окреп, сделался властным и жестковатым. — Любослава, ты бы дала гостю укрыться! А то этак вот от тебя ни толку, ни проку не будет. Ишь, уставилась, ровно приворожили! Невидаль тебе? Али до того оголодала, что взгляд отвести никаких сил нетути? Так это ты, баба, врешь. Мне-то ведомо, чем вы с Остроухом забавляетесь тайком от меня! То есть это вы сдуру воображаете, будто тайком… Уж ваша-то подноготная мне ведома куда лучше, нежели чья иная!

Старец вдруг захихикал, и Любослава, а за нею кто-то еще (Остроух?) отозвались дружным радостным смехом. А потом сонный ребенок прохныкал какую-то трудноразборчивую жалобу, и припадок нелепой радости оборвался.

* * *

Потрескивали, мерцали спокойные огоньки лучин Да плошек, расставленных на специальных стенных полочках, ровно гудел огонь в очаге, и голос старого волхва был таким же спокойным и ровным — он даже вроде бы надтреснутость свою потерял. Но, возможно, волхвовская речь вовсе и не менялась, а просто говорил старец о таких вещах, что слушавшим сделалось не до его забавного взблеивания.

Слушали все, хоть Корочун и обмолвился в самом начале, будто слова его лишь для Мечниковых ушей предназначены, прочие же ничего нового не услышат, а потому спокойненько могут ложиться спать.

Любослава уселась близ очага, рядом с дремлющим мальцом (тот немедленно приткнул лохматую головенку у нее на коленях и засопел пуще прежнего).

А Остроух и вообще не шевельнулся даже. Как сидел на полу, подпирая спиной затворенную входную дверь, так и остался сидеть — лишь глазами поблескивал, взглядывая то на дряхлого учителя своего, то на Кудеслава.

Мечника посадили спиной к очагу, за стол, стоящий под дальней от входа стеной. Посадили, придвинули деревянную миску с дымящимся варевом, положили изрядный кус хлеба — угощайся, гость дорогой.