-- Не кричи. Если будешь кричать, тебе--вот...-- и указал на болтавшийся сбоку железный нож. И, еще снизив голос, продолжал:--Я тебе ничего плохого не сделаю, если ты... Слушай... Дураком ты был до сих пор, я хочу, чтобы теперь ты сделался умным... Понимаешь, -- ты будешь носить умную голову и будешь делать большие дела... Слушай, я тебе говорю! Ты был собакой, а станешь птицей. Тут горы большие вокруг, что ты видишь за ними? Ты ничего не видишь, солдат. Я скажу тебе все. Я правду тебе скажу. Большая истина откроет тебе глаза. Слушай... Советская власть пала. Нигде нет больше твоей советской власти, которой ты служил до сих пор. Все ваши крепости пали. Знаешь, кто взял их? Ты ничего не знаешь. Открой твой слух, я скажу тебе. Их, с помощью аллаха, взял высокий Хабибулла-хан, да прославит пророк имя его в веках! Только в Бухаре еще шатаются такие, как ты. Они не знают собственной гибели. Они, как горные индюшки, прыгают по земле и не могут летать, они не могут взлететь над Егорами и увидеть, что делается за ними. Но и Бухара скоро тоже будет взята. К великому празднику Курбан в Бухаре восторжествует ислам. Осиянный славой пророка, его величество эмир будет судить неверных на бухарском уроне. Ты знаешь, что с нами Англия, Америка, Германии и Япония? Ты ничего не знаешь, русский, хотя ты и владеешь языком Бухары. Ты, наверно, долго жил в Бухаре, но ты не знаешь, что сейчас объявлена священная война, газо, и все встали на защиту ислама. Кто не пойдет на защиту ислама, тот будет проклят со всем своим поколением, как неверный. Ты тоже достоин проклятия. Но ты молод еще, солдат, ты еще не успел поумнеть, я жалею тебя, я хочу...--тут голос мулло Амон Насыра-заде заструился совсем медленной, совсем густой патокой,--я хочу, солдат... Сядь, ты, на верно, устал. Ну садись же!..

Гриша слушал стоя, в полуоцепенении, и дышал тяжело. Его легонько подтолкнули сзади, но он не собирался садиться. Тогда его резко пихнули кулаками под оба колена и сильно надавили ему на плечи. Он сел на землю, неожиданно для себя, и больно ударил о камень колено. Мулло словно не видел ничего.

-- Вот так, солдат, ты можешь когда-нибудь научиться послушанию. Ты будь спокоен. Когда война кончится, я подарю тебе большой дом в кишлаке с виноградником и абрикосовым садом. И женщину тебе подарю, красивую женщину: у тебя будут жена и дети. И много денег. Золотые деньги, настоящие деньги, которые много весят и сладко звенят. Все это ты получишь, если встанешь на защиту ислама. Ты хорошо меня слышал? Ты будешь воевать заодно с нами, солдат?

Гриша молчал. Мулло продолжал с ехидством:

-- Ты согласен. Я вижу. Я сейчас прикажу отпустить твои руки. Скажи, на Ванч много красных аскеров пришло с тобой?

Но тут Гриша понял. Он сразу понял, чего хотят от него. Он взбеленился мгновенно и, вырываясь из рук державших его, осыпал мулло новыми ругательствами. И, как-то сразу замолчав, рванулся вперед и плюнул прямо в сухие губы, освещенные красным светом.

И это было последним, что решило его судьбу. Все дальнейшее было грубо, просто и очень определенно. Басмачи повскакали с мест. На Гришу посыпались яростные удары. И резкий голос мулло прорезал галдеж:

-- Оставьте!.. Перераньте бить... Давайте его сюда!.. Я сам знаю, что надо делать.

Басмачи отступили, продолжая галдеть и ругаться. Мулло неторопливо подошел, цепко схватив Гришу за горло, потащил его к гладкому камню, на самый берег реки. Пять или шесть басмачей ему помогали. Гришу положили спиною на камень. На каждую руку и ногу Гриши навалилось по басмачу. Один держал его голову, остальные толпились вокруг. Еще раз увидел над собой Гриша извилистую синюю, очень спокойную звездную речку. Мулло Амон Насыр-заде вынул нож и обтер его о халат. Разорвал на Гришиной груди рубаху и обнажил правый сосок. Спокойно и очень тщательно двумя пальцами левой руки натянув кожу, он прикоснулся к ней лезвием. Помедлил--и прошипел:

-- Сколько красных аскеров на Ванче?

Гриша был в полном сознании. Мысль его работала даже гораздо ясней и отчетливей, чем всегда. Но ему вдруг стало жаль самого себя и очень захотелось заплакать. Он, вероятно, и заплакал бы, и, наверное, с громким всхлипываньем и мольбами, если б неожиданно не увидел подошедшего к камню молодого басмача с винтовкой. С его, Гришиной, винтовкой, отнятой у него. И тогда опять к нему пришла злоба--крутая, беспомощная. Он забился на камне, но его крепко держали. Тогда он вытянулся и затих. В горле его было сухо. Трудно, как бы из глубины души, он сделал горлом глотательное движение. Но во рту почти не было даже слюны. И все-таки он плюнул, еще раз плюнул в лицо склоненному над ним мулло Амон Насыру-заде.

Тот в тихом бешенстве обтер рукавом и надавил ножом на Гришину грудь. К правому боку Гриши потекла теплая струйка. Мулло Амон Насыр-заде искусно вырезал пятиконечную звезду на Гришиной коже. Боли не было, но холодком, мелкой дрожью от головы до пальцев ног пронизало Гришу отчаянье. Басмач с винтовкой рванул окровавленную рубаху в другую сторону и открыл левый сосок Гриши. И здесь он увидел тумор. На тонком шнурке болталась треугольная тряпочка, перевязанная суровой ниткой. Басмач взял ее и потряс на ладони. Он явно был заинтересован.

-- Это что?--спросил он, обращаясь не то к Грише, не то к мулло Амон Насыру-заде.

Гриша отвечать не мог, а Насыр-заде, вскользь оглядев тряпочку, брезгливо сказал:

-- Это--комсомольский тумор. Это--нечистота. Брось его в огонь и умой руки.

Басмач приставил винтовку к камню, сорвал с Гриши тумор и, отступив на шаг, швырнул его в костер.

И совершенно неожиданно для всех из костра в сторону рванулось пламя и раздался короткий, не очень громкий, но сухой взрыв, ибо комсомольский тумор Гриши был попросту детонатором ручной гранаты, который, как и многие пограничники, Гриша носил на груди.

На все остальное потребовались секунды, и Гриша рассказывал об этом удивительно просто:

-- Они, понимаешь, сдуру шарахнулись в сторону. Ну, паника у них произошла, что ли. А как меня отпустили, я и вскочил. Гляжу -- винтовка под боком, схватился за нее, да и в воду. Сгоряча переплыл реку, так запросто ни в жизнь бы не переплыть. За мной они не сунулись--винтовка-то у меня, хоть патронов и пять штук всего, а уж теперь -- нет, шути, не по мне это даром патроны тратить... Ну, постреляли они в меня с другой стороны, да где там, в камни я надежно захоронился. Со злобы сам по ним чуть не пустил, ладно, что вовремя сообразил -- нельзя через границу. Все ж таки соображение действовало тогда!

А если спросить Гришу, что было потом, он и рассказывать не захочет. Скажет только лениво:

-- А ничего потом не было. Пришел на Ванч, и все тут. Наши повстречали. Коня жаль, гуляет теперь в Афганистане... Ну, да вот звезда еще на груди появилась. А связным тогда, хоть и просился я, все ж таки другого послали...

Я думаю, теперь читатель согласится со мной, что такой "тумор", какой был у Гриши,--безусловно, в данных, обстоятельствах, полезен. А все прочие туморы -- чушь. Так же думал и Кашин, рассказавший мне эту историю.

1933-1953

НЕЧАЯННАЯ ЗАДЕРЖКА

Мы, пограничники, пришли на границу и поставили над обрывами к Пянджу наши заставы. Это было в 1931 году. И надо признаться, когда на границе не бывало событий, нам в ту пору жилось скучновато; но событий бывало много: на земле наших соседей -- дружественных, но еще неспособных избавиться от резидентов империалистических стран, -- ютились банды бежавших от нас басмачей, Они все никак не могли успокоиться и изощрялись в попытках испортить жизнь советским людям, которых у мы пришли охранять. Вот тогда и случилась эта, в сущности, совсем незначительная история.

...Трудно было увидеть всего себя в маленькое туалетное зеркало, но иного на заставе не существовало. Помначзаставы Семен Грач, отойдя в самый дальний угол узенькой комнаты, видел себя только от черных курчавых волос и матовой бледности щек до ворота великолепной бурки, открывавшего ярко-зеленые петлицы с двумя красными квадратиками. А увидеть себя целиком было необходимо. Тогда Семен Грач стал разглядывать себя по частям и, наконец, убедился: весь он--от влажного блеска мягких, тончайших ичигов до бледных, почти прозрачных мочек чуть оттопыренных ушей--хорош и так привлекателен, что его не отказался бы изобразить в любой из своих поэм хоть сам Лермонтов! Вполне довольный собою, он подошел к окну, за которым свистела зима, поставил зеркало на побеленный известкою подоконник и вышел из комнаты, чтобы распорядиться седловкой коней.