Однако многим реверс нэпа был непонятен. Отталкивающие политику гражданского мира отказывались принять реалии "рыжего времени". Газеты той поры нередко сообщают о случаях самоубийств идейных коммунистов, воспринявших "отступление" как личную трагедию, как отказ от принципов революции. 20 мая 1922 г. "Правда" помещает некролог по случаю самоубийства 17-летнего комсомольца, не понявшего нового времени. Автор некролога пишет о юноше: "Часто приходилось от него слышать, что прежде всего надо быть коммунистом, а потом уже человеком".

Настороженное, часто острокритическое отношение к нэпу, во всяком случае, к внешним его проявлениям было свойственно не только большевикам и комсомольцам, но и части беспартийной интеллигенции. Свидетельством таких настроений может служить письмо К. И. Чуковского, опубликованное в берлинской газете "Руль" летом 1922 года: "...Нищих теперь множество. Но еще больше жирных, наглых и вульгарных богачей. Игорных притонов тысячи. Все кутят, все пьянствуют, живут вовсю. Стоило устраивать такую войну и такую революцию, чтобы вот этакие гниды пили, ели, плодились и чванились! Наряды у них ослепительные. Автомобили, лихачи. А книг никто не покупает. Самые лучшие книги гниют в магазинах. Этим новобогачам не до книг!" 1.

Весьма своеобразна в этот период идейная обстановка в стране. С одной стороны, "демократия", жесткую характеристику которой дал Г. Зиновьев на XI съезде партии: "...Мы имеем монополию легальности, мы отказали в политической свободе нашим противникам. Мы не даем легально существовать тем, кто претендует на соперничество с нами... Диктатура пролетариата, как говорит товарищ Ленин, есть очень жестокая вещь. Для того, чтобы обеспечить победу диктатуры пролетариата, нельзя обойтись без того, чтобы не переломать хребет всем противникам диктатуры" 2.

С другой - всплеск самодеятельной, неформальной культурной деятельности: философские диспуты и кружки, политические и идейные споры, взлет авангардистского искусства, широкие возможности для собраний интеллигенции, еще достаточно высокая степень университетских свобод. Разумеется, все это было лишь имитацией демократической жизни, поскольку к этому времени демократическая оппозиция - меньшевики и социалисты-революционеры - была полностью разгромлена, а ее лидеры оказались либо в тюрьме, либо за границей. Но даже и эти остаточные формы демократии и свобод, ожившие с началом нэпа, казались опасными: дорвавшийся до неограниченной власти административный аппарат усмотрел в них угрозу единовластию. Именно на этот противоречивый период приходится "странная мера, которая потом уже не повторялась" 3, - так охарактеризовал ее Н. Бердяев.

Речь идет о последовавшей в конце лета 1922 года высылке из советской России большой группы интеллигенции. Высылка эта имела двоякое воздействие: она существенно, если не сказать - решительно, обедняла философскую мысль, была началом развития того "единомыслия", которое, по всеобщему признанию, впоследствии привело к деградации не только общественных наук, но и, как производное, всей общественной жизни в стране. С другой стороны, высылка большой группы интеллигенции, занимавшей в дореволюционной России весьма видное место в науке и культуре, обогатила "русскую мысль" в эмиграции. Что касается изгнанных философов, о которых главным образом и пойдет речь в этой главе, то их невольный переезд на Запад оказал существенное воздействие на эволюцию философских идей, в особенности экзистенциализма, в Западной Европе и через нее - в Америке. Вклад русских ученых в современную западную философию общепризнан и никем не оспаривается. О нем, этом вкладе, на Западе написаны тома. И можно только радоваться тому, что настало время, когда русские мыслители получают право вернуться в свое отечество если не физически - не "всеми шрамами и горбами", как это смог сделать А. М. Горький, - то своими мыслями, думами, своей "тяжбой о России", если воспользоваться выражением Г. Федотова 4.

Но грустная эта "философская тяжба" началась, как ни странно, не в Москве, а в Берлине. Была ли она как-то связана с событиями в России или предвосхитила их "по наитию" - судить трудно. Да и не в этом дело. Суть в том, что удары по философии и в Москве, и в Берлине удивительно совпали по времени да и, пожалуй, по направлению.

Страсти разгорелись по поводу странного и труднообъяснимого поступка одного из обитателей русского Берлина - Евгения Германовича Лундберга.

Человек он был, что называется, на виду - известный в литературных кругах эмиграции переводчик, критик, отчасти даже с ореолом мыслителя, ибо еще с 900-х годов был связан с философским кружком "Христианское братство борьбы". Литературный Берлин знал Евгения Германовича еще и потому, что осенью 1920 года он основал в германской столице издательство "Скифы", а следовательно, мог давать некоторый гонорарный прикорм бедствующей эмигрантской литературной и окололитературной братии. Я уже писал о том, что "братия" эта в Берлине 20-х годов была весьма многочисленной. Политически "Скифы" ориентировались на социалистов-революционеров, создавших в Берлине свою партийную "делегацию". Можно предположить, что Е. Г. Лундберг обладал весьма острым политическим чутьем, ибо по мере того, как в Москве все более обострялись отношения между эсерами и большевиками (берлинская печать была полна сообщений о готовившемся к лету 1922 г. процессе над эсерами), его отношения с проэсеровским издательством портились и наконец полностью разорвались. О симпатиях к Москве Е. Г. Лундберга свидетельствовали и его активное сотрудничество со "сменовеховской" газетой "Накануне", и тот немаловажный факт, что позднее он возглавил первое советское издательство в Берлине, носившее, правда, весьма странное название "Бюро иностранной науки и техники".

К моменту описываемой нами истории Е. Г. Лундбергу было 35 лет. Это был высокий, худой, хмурый человек, производивший на окружающих весьма странное впечатление - то ли алхимика, то ли изможденного поэта, то ли философа, так и не сумевшего найти философский камень и потому разочаровавшегося во всех и вся. И вместе с тем, где бы он ни появлялся, его личность вызывала интерес не потому, что эмиграция ценила его литературно-критические труды, а потому, что на него падала тень его знаменитых попутчиков по "Христианскому братству борьбы" - А. Белого, П. Флоренского, С. Булгакова. Но более всего - Льва Шестова, известного философа-экзистенциалиста и писателя, в чье окружение он имел честь входить в 1906-1907 годах. "Хмурый юноша Лундберг, производивший над собой злые эксперименты: проникнув в лепрозорий, ел из одной посуды с прокаженными, потом в течение месяцев симулировал немоту, терпя все вытекающие отсюда последствия и унижения..." - так описывал Е. Г. Лундберга той поры в своих "Воспоминаниях" один из мемуаристов эмиграции Е. К. Герцык.

И вот неожиданно для всех по Берлину разнесся странный, показавшийся поначалу диким слух: Евгений Германович сжег изданную им самим брошюру Льва Шестова "Что такое русский большевизм". Сжег весь тираж. Это казалось тем более необъяснимым, что издателя и автора связывала многолетняя дружба.

Скандал выплеснулся на страницы эмигрантской печати. Лундберга обвиняли во всех смертных грехах, вплоть до того, что он был "агентом Москвы" и сжег брошюру, в которой философ говорил о бездуховности, а следовательно, и бесперспективности коммунизма, по приказу из большевистской столицы. Кое-кто из старых знакомых отказал Лундбергу от дома.

Экстравагантный поступок "хмурого юноши" трактовался в связи с другими событиями, потрясавшими берлинскую эмиграцию в этот беспокойный для "русского" Берлина 1922 год, - присоединением А. Н. Толстого к "сменовеховской", державшей нос по московскому ветру газете "Накануне", приездом и "агитацией" в пользу московских оттепелей Бориса Пильняка. В феврале на квартире у редактора берлинской русской газеты "Руль", бывшего кадета, члена Государственной думы, человека весьма заметного в Берлине Иосифа Владимировича Гессена состоялся совместный творческий вечер (более, впрочем, похожий на дружескую литературную вечеринку) Б. Пильняка и А. Толстого. Еще несколько месяцев назад такая встреча - человека, приехавшего из Москвы, одного из лидеров молодой советской литературы, и эмигранта графа Толстого, совсем недавно клявшего большевиков, - казалась невероятной. Однако начало нэпа способствовало "сменовеховским" настроениям, литературная и духовная обстановка в Берлине быстро менялась. Рассказы Пильняка о новом поколении русских писателей, о "мужицкой волне" в литературе, о московских литературных битвах, всплеске идейных страстей вокруг вопросов культурной политики подтверждали мысли многих чутких эмигрантов о том, что главное и истинное движение жизни и культуры происходит в России.