Она выпрямляется и смотрит наконец ему прямо в лицо. Глаза ее мечут молнии.

– По какому праву ты утверждаешь, что они стереотипны? – восклицает она в бешенстве. – Твое высокомерие просто невыносимо. Да кто ты такой, в конце концов, чтобы всех судить? Жалкий полуинтеллигент! Да такого добра, как ты, навалом во всех бистро Латинского квартала, лопатой не разгребешь. В полночь их выметают на улицу вместе с опилками и окурками.

– Не ори, стены тонкие.

– Пусть соседи слушают, если хотят.

– Можно все обсудить спокойно.

– Я ничего не намерена обсуждать, даже спокойно. Я хочу сказать только одно: когда человек так неприспособлен к жизни, как ты, он не может презирать других за успех.

– Вот, успех! Лишь это тебе важно.

– А почему бы и нет? Когда есть выбор между успехом и прозябаньем, почему бы не выбрать успех? Учти, что неудачники тоже стереотипны…

– Для тебя люди, которые не зарабатывают десять тысяч франков в месяц и не обедают каждый вечер в обществе, – ничтожества. Если я так выгляжу в твоих глазах, если я не заслуживаю другой оценки, то тут ничего не попишешь. Нам просто надо расстаться.

Проходит некоторое время, прежде чем она отвечает.

– Я только сказала, что ты неприспособлен к жизни, вот и все, – отвечает она немного погодя.

– В чем именно, объясни, пожалуйста…

– Да во всем, Жиль! – восклицает она, вдруг смягчившись. – Только ты не отдаешь себе в этом отчета. Я тоже не сразу заметила, но после того, как мы поженились… И даже в Венеции, во время нашего свадебного путешествия… Впрочем, Ариана меня предупреждала…

– Я ждал этого поворота. Продолжай!

– Конечно, в эмоциональной сфере и во всем остальном ты вполне нормален, как все. Но в других отношениях…

– Ну, например?..

– Ты не говоришь как другие, не ведешь себя как другие, ты ни с кем не чувствуешь себя раскованно, за исключением двух-трех людей. Это заметно, не думай. Ну начать хотя бы с того, как ты одет. Я ведь пыталась заняться этим, но ничего не вышло. Ты никогда не бываешь элегантным, про тебя никак не скажешь: «Элегантный мужчина». А между тем и фигура у тебя хорошая, и костюмы я тебе сама выбираю. Но тут уж ничего не поделаешь, всегда в какой-нибудь детали прокол. Все дело в том, я думаю, что тебе на это плевать. Но ведь именно это и значит быть неприспособленным. Человек, который хочет чего-то добиться в наши дни, в нашем мире, не может не обращать внимания на то, как он одет, какое он производит впечатление. И во всем остальном то же самое. Ты какой-то не от мира сего, словно с луны свалился, я даже не понимаю, как ты справляешься с работой на службе. К счастью еще, ты добросовестен и точен – это тебя, наверно, и спасает… В обществе ты всегда говоришь невпопад, словно не слушаешь, о чем идет речь, ты как бы отсутствуешь, думаешь о чем-то своем… Вот когда ты на кого-нибудь нападаешь, дело другое, тут уж ты в полном блеске. Издеваться ты умеешь. Тогда ты возвращаешься на землю и находишь обидные слова… Или другой пример – твои отношения с сестрой. Когда вы бываете вместе, ты ведешь себя так, будто вы однолетки, вы гогочете, словно дураки какие-то, и никак не можете остановиться. Вас любая чушь смешит. Ваше чувство юмора мне просто недоступно. Если это вообще юмор, что еще надо доказать. Ну и так далее. Вот все это я и называю быть неприспособленным. Жить с таким человеком, как ты, очень трудно. Ты слишком многое презираешь. На все смотришь свысока.

– Это неверно, Вероника. Я никого не презираю. Просто мне несимпатичны люди, которые ведут себя неестественно, все время что-то изображают, как твои…

– А-а, мои родители? – восклицает она с новой вспышкой гнева. – Ты вволю поиздевался над моим отцом и его познаниями в живописи. Я никогда тебе не прощу, как ты его разыграл в первый же вечер после нашего возвращения из Венеции, придумав эту идиотскую историю с вымышленным итальянским художником.

– Ну, это не такой уж криминал.

– Свое мнение о моем брате ты от меня тоже не утаил: оно оказалось не блестящим. Если послушать тебя, то он корыстный, вульгарный тип… Ты бьешь наотмашь, и бьешь жестоко.

– Знаешь, тебе тоже случалось…

Звонок в дверь. Они застывают, выжидая несколько секунд.

– Пойду открою, – говорит Вероника и встает.

– Не надо. Мы сейчас не в состоянии принимать гостей.

– Тем хуже для нас.

Она идет в переднюю, открывает дверь. Раздается зычный голос.

– Добрый вечер, Вероникочка. Я оказалась в вашем районе, ходила навещать больную знакомую. Вот я и подумала, раз я уже здесь, надо заскочить к вам, хотя уже поздно. Надеюсь, я вам не помешаю? Я только на минутку.

И мадемуазель Феррюс, разодетая, в горжетке из рыжей лисы, входит в гостиную. Жиль встает и подставляет тетке лоб для поцелуя.

– У вас здесь как в курилке. Что за воздух! Добрый вечер, племяш. Я ходила проведать бедную Женевьеву Микулэ, это настоящая пытка. Ну, как поживаешь? Что-то ты плохо выглядишь.

Она плюхается в кресло, из которого только что встал Жиль. Вероника с поджатыми губами стоит поодаль и глядит на них недобрым взглядом.

– Дети мои, я умираю от усталости, – говорит мадемуазель Феррюс простодушно. – У вас такая крутая лестница! А после того, как я час просидела у изголовья этой несчастной, у меня вообще нет никаких сил. Ты помнишь Женевьеву Микулэ?

– Нет. Кто это?

– Да не может быть, ты ее знаешь! Когда-то ходила к нам шить. Конечно, ты был еще маленький, но ты не мог забыть. Это моя давняя подруга, еще по пансиону, но потом она обнищала (мадемуазель Феррюс говорит это таким тоном, как если бы сказала: «вышла замуж за чиновника министерства общественных работ» либо «постриглась в монахини»). Она из очень хорошей семьи, ее отец был полковником, представляешь. Потом случилась какая-то неприятная история, им пришлось все продать с молотка. По-моему, за всем этим стояла какая-то содержанка, брат полковника был известным гулякой. Они все потеряли; бедняжка Женевьева не смогла совладать с жизнью… Она ходила к нам шить. Мы давали ей работу из милосердия, потому что толку от нее было мало… Это такая копуха! Можно было пять раз умереть, пока она что-нибудь доделает до конца… В общем, все это очень печально.

– Она больна? Что с ней?

– Конечно, самое плохое, – говорит мадемуазель Феррюс, сощурившись, и взгляд ее становится острым, как буравчик. – Самое-самое плохое. У нее уже появились пролежни, теперь под кроватью ей поставили какой-то механизм, чтобы кровать все время тряслась. Мне там просто дурно стало. Эта тряска, запах лекарств…

– Может быть, выпьешь рюмочку коньяку или ликера?

– В принципе мне следует отказаться, но если у вас есть что-нибудь слабенькое вроде анисового ликера, я бы выпила глоточек. Как себя чувствует малышка? – говорит она без перехода. – Можно на нее взглянуть?

– Нет, она спит, – отвечает Вероника деревянным голосом.

Жиль тем временем приносит бутылку и рюмки.

– Ангелуша наша. Я ее почти никогда не вижу. Я вам тысячу раз предлагала гулять с ней в Люксембургском саду, но вы всегда отказываетесь, словно боитесь доверить мне ребенка.

– Да что ты выдумываешь! – восклицает Жиль и придвигает ей рюмку. – Скажешь мне, когда стоп.

Жиль наливает ликер.

– Самую капельку, – говорит мадемуазель Феррюс так жалобно, словно она заставляет себя проглотить эту жидкость исключительно из вежливости. – Вообще-то я не выношу алкоголя, но после посещения бедняжки Женевьевы… Эта трясущаяся кровать. Надо признаться… А вы разве не будете пить?

– Выпьешь рюмочку? – спрашивает Жиль у жены. Вероника покачала головой.

– Я тоже не буду, – говорит Жиль. – Извини нас, тетя Мирей.

Взгляд мадемуазель Феррюс переходит с Вероники на Жиля. По ее лицу заметно, что она наконец учуяла семейную бурю и поняла, что пришла некстати, но, видимо, решила игнорировать такого рода ситуации, без которых жизнь, увы, не обходится. Она деликатно потягивает ликер.

– Когда я вышла от Женевьевы Микулэ, я решила пойти в кино, чтобы хоть немножко развеяться. Но в ближайших кинотеатрах шли только две картины – «Тарзан у женщин-пантер» и «Зов плоти», и я как-то не смогла решиться, что выбрать.