- Среди любителей старины, которых немало в нашем городе и к которым несомненно принадлежим мы с вами, - медленно ронял Мартин Крюков слова, западавшие в душу слушателей, - издавна повелось с особой любовью изучать фольклор, собирать сказы, былины, исследовать летописи, копаться в архивах, создавать философию истории. Для чего? Наша цель - воссоздать образ Руси, не просто древней, конечно, а именно истинной. Узреть лик... Добраться до начала начал, до первейшей обители, где отечество не отличимо - и это нужно сказать сразу - от моего истинного "я". Но странен, да и непригоден для нашего дела тот, кто думает, будто этот образ и эта обитель находятся вне нас, где-то во внешней реальности, в современности, хотя бы и в скрытом виде. - Мартин Крюков поднял брови домиком, рисуя место, где он предается изумлению, видя разных чудаков. - Или в некоем параллельном мире, продолжал он, - или в другом измерении, или вообще в какой-то непостижимой трансцендентности. То, что Клавдия легла рядом с умершим Иваном и ее живое сердце билось, а его молчало, как нельзя лучше показывает силу и образность жизни в противопоставлении смерти, ее немоте, ее несуществованию. Что умерло, того больше нет. И то, что Клавдия не только выдержала испытание и не умерла от страха, но и подняла Ивана с ложа смерти, заставила его говорить, со всей очевидностью доказывает: образ, обитель - они здесь, в нашей жизни, в нас и только в нас. Русь - это мы, это я, это состояние моей души, мое сердце. Да не хотите ли, чтоб я такое сейчас доказал, такое..?!.. чтоб я чрезмерно потрафил?!.. экзальтация со всеми вытекающими из нее последствиями... экстаз!.. чтоб я вытащил сердце из груди и заставил его гореть и пылать тут перед вами?! О-о! Демону сомнений спуску не дам! Мартин Крюков заскрежетал зубами.
Прозвучало требование:
- Цель ясна, наметь идеалы!
- Образ истинного отечества, - сказал Мартин Крюков, платочком стирая пот с широкого белого лба, безболезненно гладкого и словно бы рыхлого, как медуза, - погребен в нашем сознании беспамятством, лежит во тьме под обломками, которые странным образом составляют и даже скрепляют наше существо. И если мы действительно хотим докопаться до истины, открыть ее, мы должны пройти лабиринт, на который указал Иван, пройти, чего бы это нам ни стоило. Но и это не все. Не все! На этом мы не успокоимся! Пещера и лабиринт расположены внутри горы, и выбраться из лабиринта - значит выдержать испытание и очиститься, сбросить путы мирской суеты, но выйдем мы тогда лишь на склон горы. А искомое, оно на вершине. Стало быть, нам предстоит и подъем, восхождение... Я ни к кому персонально не обращаюсь, потому что не знаю, выйдет ли кто из нас хотя бы на дневную поверхность, на склон горы, не говоря уже о том, чтобы подняться на ее вершину...
- Но идеал, идеал?.. - закричал кто-то в не успевшей утвердиться тишине.
- Он безусловно в чистоте и святости, - возбужденно ответили сразу несколько голосов. - Как повелось от начала!
Один человек, чувствуя головокружение от грандиозности поставленных задач и что пол как будто уходит из-под его ног, трепетно, дрожащим и хриплым горлом вымолвил:
- Это так похоже на землетрясение...
- Да, и даже более того, - согласился Мартин Крюков. - На землетрясение большой силы... девять баллов!
Плюс-минус, подумал Остромыслов. Но тщетна была его ирония. Напрасно он старался отчуждиться от своих друзей презрительной гримаской. Уже невозможно было оставаться только зрителем. Тонко и пронзительно изливалось на него неодолимое влияние. Философ съеживался. Правда, он еще сопротивлялся, из глубин души жалобно призывал уверенность на укрепление мысли: Мартин Крюков для того и сделал страшное лицо, для того и заговорил внушительным голосом, порой казавшийся раскатами грома, чтобы вывести Ивана и Клавдию из начинающегося забвения, превратить их в героев легенды, воспользовавшись кстати подброшенным вдовой материалом. Так ли, нет, - как бы то ни было, - ему, Остромыслову, тесной казалась уже и роль легковерного и впечатлительного малого, который, положим, не дурит, напротив, добросовестно и правильно реагирует на внешние раздражители, но очень уж безумно плачет и непотребно смеется. Какая-то неодолимая сила забирала его в то, что еще несколько минут назад он мысленно изобличал как спектакль. И в свете этого получала верную оценку его непутевость на пути, в общем и целом верно избранном. Испытуемый получал жирный минус за все те часы безумия, когда он рыдал из-за разлагающего воздействия женщины, ломал руки в дешевом кафе, узнав о смерти Ивана Левшина, и совершал массу других чрезмерных и мало обеспеченных основаниями поступков. Но плюс, в который он тотчас же насильно переводился, принимал его с какой-то оборотистостью, с грубым и сумеречным нахрапом, яснее слов говорившим, что при таком порядке материализации неизбежен миг, когда философ, не ставивший перед собой большей задачи, чем написать полезную книгу, мученически зависнет на его пересекающихся линиях.
Его бросало то в жар, то в холод, и бедняга в обнимку со своим пошатнувшимся авторитетом жался в угол. Перед ним выдвигались лица, выплывали из едва подсвеченной мглы, и он то чувствовал себя зашедшимся сатириком и видел рожи, то словно проливал благостные слезы и сквозь их пелену различал лишь тенями проплывающие в сумерках пустынек и скитов фигуры святых подвижников. Но уже мало значения имело то, что думает Остромыслов об окружающих его людях и принимает ли еще их за людей; теперь не разумом, а верой воспринимал он их слова, движения и жесты. Они стали для него не людьми, которых он знал по именам и каким-то событиям прошлого, а тем, о чем говорили их слова и что выражали их жесты. Это было не слишком-то понятно; начать с того, что не вполне понятны были Остромыслову даже слова друзей и их намерения, обозначаемые какими-то движениями. Но разве понимал он в эту минуту себя самого? И он мог внушить какому-нибудь стороннему наблюдателю непонимание, увы, это так, но ведь и веру тоже, он, переставший узнавать в себе притершуюся, на все случаи жизни давно приспособленную личность и сознающий таинственное внедрение в его плоть какого-то нового существа! Стало быть, спектакль, их маленький театр пересек грань, для других недостижимую и, возможно, просто неизвестную. И там, за этой гранью, они приняли в себя и обрели в себе то, о чем говорили как о цели поиска и идеале и что думали выразить привычной мукой жизни, сдвигая брови на переносице и срываясь на крик.
Но разве я святой? - с тревогой подумал Остромыслов. Ах, не ошибиться бы! Только ли обманом зрения будет, если кто в тумане нашего замешательства и брожения выделит мою физиономию как бесовскую?
Заплутав в угаре самокритики, он бросился к окну, а не к двери, когда все расходились. Ему так хотелось уйти со всеми и еще поговорить о том, что они только что сделали или, может быть, только начали делать, а вместо этого он тупо топтался у пыльного стекла, не смея обернуться на обжигавшее его затылок дыхание вдовы. Солнце, вынырнув из туч, уходило за далекую крепостную стену на горе, и ослепленный его последними лучами Остромыслов был потрясен, увидев, что его друзья, спустившись с крыльца, мгновенно рассеялись и растеклись по разным тропинкам. Сбежал с крыльца и Глебушкин. Он завертел головой, выбирая, к кому бы пристать, его хмельное сердце разрывали самые противоречивые желания, и, ни на что не решившись, он нелепо взмахнул рукой и без толку повлекся прямо по высокой траве.
СРАВНИТЕЛЬНО БОЛЬШАЯ ВТОРАЯ ЧАСТЬ, В КОТОРОЙ С ПРЕДЕЛЬНОЙ ОТКРОВЕННОСТЬЮ ОПИСЫВАЕТСЯ ПОЛОЖЕНИЕ МНОГИХ ИЗ ТЕХ, КТО ОКАЗАЛСЯ ВО ВЛАСТИ ЧЕРНОБОГА, В ТОМ ЧИСЛЕ...
1. НЕПОТОПЛЯЕМО ИДУ К УСПЕХУ
Я не с ними. Мои знакомцы, похоже, запутались и, сами того не сознавая, предались во власть злых богов. Благородно сочетая образ истинного отечества (как будто он уже выявлен ими!) с поисками собственного "я", помраченного неправдами нынешнего века, они в то же время говорят, едва ли отдавая себе в этом отчет, уже как бы с чужого голоса и пытаюся родным именам придать новое звучание, твердят о некой Атлантиде, переведенной и в сущности перевранной на наш лад. Уделим минутку внимания европейцам. Они получают какой-нибудь Авалон запросто, как фокусники, просто берут его без колебаний, считают его своим, забывая, что и собственное прошлое следует завоевывать муками поиска и учености. А верховские фармазоны, тоже желая иметь свой чудесный островок в океане мироздания, мучаются и терзаются и знай себе протирают глаза в изумлении перед хаосом и всякими искажениями истины, Бог мой, они честны, искренни и не жаждут легких путей, - вот только зачем им именно Авалон? Для чего им Эдем? Какой им прок в садах Семирамиды? И что им за дело до волшебных гор с их пещерами и лабиринтами в нашей равниной, лесной, болотистой местности?