Я подумал про маму и папу, и мирный дом, и чтобы часы ходили на стене, и гречневая каша с молоком... Наш дом увиделся мне таким теплым, уютным, переполненным душными и прекрасными запахами еды...

- Ты прав, - сказал Матрос, - но все будет хорошо. Ну, а чего ты сейчас больше всего хочешь?

- Чтоб мама вернулась скорей и...

- Вернется, - уверенно сказал Матрос. - А что "и"?

- Хлеба хочу, - сказал я.

- Эка беда, - сказал Матрос, - поможем... - Он достал из кармана пару ржавых ржаных сухарей. Подержал в руке, подумал о чем-то. Потом протянул. Глаза его в эту минуту были неподвижны и взгляд сосредоточен на чем-то не внешнем. Кожа на скулах по-прежнему багровела, но теперь уже не от мороза - от жары.

Я сжал сухари. Они обожгли мне пальцы.

- Один тебе, - сказал Матрос, - а другой Верке. Понял?

Я опустил глаза.

- Ну, держись, - сказал Матрос. - Прощай, мне пора.

Он встал.

- Подожди! - закричал я. - Посиди хоть капельку! - Мне так не хотелось оставаться одному. - Посидишь, ладно?

- Нет, - сказал Матрос, - не могу. Меня пуля ждет.

- Кто? - не понял я. - Кто ждет?

- Пуля, - повторил он.

Я смотрел на него так, что он сказал:

- Ладно. Еще трубочку выкурю и пойду. Понимаешь, какая штука получилась... Выхожу я из землянки. Иду прямиком в город. Прошел шагов двести - пуля летит. Если б руку протянул - моя была бы. Пошел я быстрее. Не успел пройти и ста шагов - вторая догнала. Видишь... - Матрос повернулся ко мне левым плечом - бушлатное сукно было разодрано на рукаве. - Я еще быстрее пошел. Вижу - третья летит. Прямо в меня. Я понял, куда она целит, и кричу: "Стой!" А она летит. Я опять: "Стой, дрянь этакая!" Остановилась. Не то чтоб совсем, а на одном месте крутится и дрожит вся, так ей не терпится. Я говорю: "Послушай, пуля, мне обязательно надо в город попасть. Смертельно надо!" - "А мне, - говорит пуля, - тоже смертельно надо... в тебя попасть. И потом, я вообще ни с кем ничего не обсуждаю, это противно моей натуре. Делаю дело, и точка. Некогда болтать". - "Тебе некогда и мне некогда, - говорю, - так, может, договоримся?" - "Тебя предупредили два раза, - сказала пуля, - сам виноват. Не мешай мне выполнить свой долг. Повернись, как был, левым боком". - "Послушай, - говорю, - пуля, я тебя понимаю, у тебя свой долг. А у меня свой. Давай договоримся. Я вернусь. Сделаю дело и вернусь. До рассвета. В ноль-ноль буду здесь". - "Чудовищно, - прошипела пуля, - в жизни такого не бывало, чтобы нас останавливали на лету!.." - "Ну так будет", - говорю. - "А ты не обманешь?" - спрашивает пуля. Тут я не выдержал: "Дура ты, куда от тебя денешься!" - "Что верно, то верно, говорит, - под землей достану". Договорились, значит, и пошел я в город, а она там осталась, в чистом поле. Я когда в город вошел, оглянулся - вижу, белый кружок. Это она. Ну, брат, пора мне. Прощай...

СЛАДКАЯ ЗЕМЛЯ

Я душил Мохнатое. Оно хрипело, оно извивалось в моих руках. Напрягаясь до тошноты, я сжимал в руках то, что мне казалось его шеей, жесткое, волосяное, едко пахнущее, - надеясь добраться наконец до кожи, под которой глухими толчками бродит кровь. Но всякий раз, когда мне оставалось одно, всего лишь одно усилие, одно движение до цели, - она таинственно отделялась от меня, ровно настолько, чтоб все началось сначала. Наконец я сдался. Я выпустил из рук Мохнатое. И тут - неожиданно, ясно, отчетливо - прозвучал мой голос. Что я сказал, не знаю. Но голос прозвучал. Тотчас я стал подыматься из каких-то темных глубин, но не сам подыматься, а на чьих-то сильных руках... Эти руки положили меня на мягкое и теплое, прошлись по моим глазам легко и влажно. Я услышал:

- Отпустил тулупчик-то...

Я с трудом повернул глаза - им больно было поворачиваться - и увидел свои руки, синие, худые руки... Рядом со мной в тулупчике стояла тетя Маша.

- Полегчало? Тихо лежи.

- Мама...

- Здесь мама, спит. Умаялась, тебя согревамши.

- Где спит?

- Да вона.

Я не смог повернуть глаза. Я видел над собой низкий, закопченный потолок, понимал, что это подвал, где жили Кумачи, и я поверил, что мама рядом. И, уже погружаясь в сон, я еще раз на мгновение очнулся:

- Матрос... Матрос где?

- Ушел матрос.

- Ушел?!

- Давно уж.

- Куда?

- Эвон чего! А я откуда знаю? На войну ушел. Спи.

Он был. Он ушел. Он был. Он ушел. Он был...

Сплю, сплю, сплю...

Первыми проснулись мои пятки. Это была легкая, ни с чем не сравнимая щекотка, которую мог ощутить лишь тот, кто промерз до мозга костей. Словно тончайшими волосинками водили по моим пяткам, но отдергивать их не хотелось: сквозь каждую волосинку в пятку капало тепло.

Оно именно капало - медленно, постепенно. Мне не хотелось ускорять ход тепла, я знал, что это тепло, что его становится все больше, что идет оно все дальше и что источник его неистощим.

Я удивленно внимал своему телу, слушая тепловые токи, что струились в него. В пустую оболочку мою входило тепло, и, как только оно заполняло какую-то часть меня, там тотчас снова появлялись кости и все остальное, что исчезло ночью.

Тепло подымалось выше. Мне не хотелось шевелиться. И думать не хотелось. Я слышал шаги в комнате и знал: это тетя Маша ходит в валенцах. Еще я слышал скрип печурочной дверцы, но лень, разлившаяся во мне вместе с теплом, была сильнее желания что-либо спросить.

Когда тепло миновало живот и стало распространяться дальше, я ощутил мгновенный острый голод. И тут же вспомнил: Матрос дал мне два сухаря! И еще вспомнил: они ожгли мне ладонь своими жесткими краями.

- Тетя Маша... - Я остановился. А вдруг сон?.. А если и того хуже если бред?.. Но ведь она сама сказала ночью: был и ушел. - Тетя Маша, а Матрос...

- Матросик сухари тебе оставил, - быстрым шепотом подхватила она около моего уха, - вона под подушкой. Я спрятала, покуда проснешься.

Я протянул руку, нащупал сухари, и лицо мое охватил жар - страх, удивление, радость смешались во мне.

- Где мама? - спросил я, опомнившись.

- За хлебушком стоит.

Увидев мой блуждающий по комнате взгляд, который искал какого-нибудь малого доказательства, тетя Маша, поняв значение этого взгляда, подняла в руке полосатый мешочек:

- Эвон, гляди... Гречка! Пощупай.

Я пощупал. Граненые зерна выпирали сквозь материю.

- Матросик-то без чувствия тебя принес. Всю ночь бредил. Думали, кончишься.

- Про Сережу он говорил?

- Про какого еще Сережу?

- А про пулю? Про пулю говорил?

- Про каку таку пулю? Никак опять бредишь?

- А про что он говорил, про что?

- Потерпи, говорит, мама, скоро жахнем.

- Жахнем?!

- Ты сухарика-то, сухарика куси, а я сейчас кипяточку дам... Кажись, снова жар...

Острым сухарем я коснулся своей горячей щеки. Он принес. Он успел. Я лизнул сухарь. Он был соленый. И кислый. И сладкий. И даже горький. Он был.

- Ребята где? - спросил я про Кумачей.

- Васька на посту стоит, у ворот. Коля с Пашей за сладкой землицей ушли.

- За какой?

- За сладкой. Неужто не знаешь?

Нет, я знал. Осенью под бомбами горели продуктовые склады на окраине города. Горел сахар. Огромные запасы. Вся земля пропиталась сахаром. И замерзла. Теперь люди ездили туда на саночках за сладкой землей.

Жалобно запела печурочная дверца. Голова моя становилась все тяжелее, все больше. Она стала как огромный полый шар. Меня втягивало в него. Я еще хотел что-то спросить, очень важное, но что?.. Мысли сделались вязкие.

- Ешь сухарик, ешь...

Я хотел спросить - но что, что?..

- Мама сейчас вернется...

Вер-нется, вер... вер...

- Верка! - вырвался я на миг из тяжелой вязкой глины, которая меня почти засосала. Каким-то чудом держась на краю, я торопился сказать: Верка! Где Верка? Ей сухарь! Он... принес... ей...

Какие-то слова шли ко мне от тети Маши, но, не доходя до меня, пропадали в той же вязкой глине. Только три слова я успел услышать и понять: "Верке - не надобно".