- Вы тот раз так хорошо читали, на концерте, - сказала Леля. - А Гусынин - это просто пакость!

- Тем более, тем хуже, тем страшней... - продекламировал Кастровский уже с некоторым оттенком самодовольства.

"Бедный! - подумала Леля. - И он, как губка, готов впитать каждую похвалу, даже ничтожной девчонки, какой он считает меня..."

Она сделала над собой небольшое усилие и приврала:

- Вы замечательно декламировали, я даже слышала, как многие говорили, что просто... замечательно!

- Да? - с приятным удивлением небрежно переспросил Кастровский. Возможно... Не знаю... Что ж, поднимем тост за тех, кто это говорил.

Леля подождала, пока они чокнулись, церемонно поклонившись в ее сторону, и ушла к себе.

Там она вылезла из окна и села на подоконник, спустив ноги на покатую крышу. Облитые луной верхушки тополей были у нее перед самыми глазами. Ночной город, казалось, лежал у подножия гигантской стены неподвижных облаков, похожих на гряду снеговых гор.

Хорошо, что для нее все теперь кончилось. Не беда, что немножко хочется плакать и сердце похныкивает. Похнычет и перестанет. Лучше вовремя взяться за ум. Все равно она ничего не понимает в новом искусстве, и ее почему-то угнетает мысль, что старый театр умер, стал ненужен, и теперь надо будет только хором декламировать театрализованные лозунги дня, в раскрашенных квадратами и треугольниками костюмах, среди голых досок сцены без декораций.

Ну что ж, она отсталая и не понимает задач революционного искусства. Ей нравятся самые обыкновенные старые спектакли, нравится обыкновенная музыка. Даже под уличную шарманку она может зареветь от глупого восторга и сладкой тоски. И почему-то пьесы Чехова из старой жизни, про таких чуждых для нее людей, ее берут за сердце. И так грустно, что Чехов, милый ее сердцу, оказывается, сам отсталый, потому что не сумел в своих пьесах все так правильно написать, как это умеют теперь авторы пролеткультовских одноактных пьес...

Но теперь это все уже не страшно. Какое кому дело, что нравится в театре штабной машинистке?..

В комнате у Семечкина давно угомонились, и стало слышно, как где-то глухо поет скрипка. Леля соскочила на пол, приоткрыла дверь. Звук стал слышней. Она на цыпочках вышла и стала спускаться, прислушиваясь.

С балкона третьего яруса она заглянула в пустой и темный зрительный зал.

В оркестровой яме горела лампочка, и по стене металась длинная тень человека с взлохмаченными волосами. Он играл один в оркестре, стоя перед пюпитром.

Леля села в кресло, облокотясь о перила, обитые плюшем, и долго слушала. Потом, стараясь ступать неслышно, обошла весь ярус, заглядывая в ложи и все время слушая скрипку.

Она поглаживала мягкие барьеры, трогала занавеси и говорила: "Прощайте... прощайте... Скоро, скоро я буду здесь уже чужая. Меня здесь не будет. Прощай, театр, прощай! А я могла бы тебя любить..."

Двери актерских уборных были приоткрыты, почти все они были заброшены: пустые клетушки с мутными зеркалами и засаленными диванчиками.

В одной из уборных стояла кадка с засохшим деревцем. Луна светила ярко, было видно почти как днем. Леля придвинула себе обитое ситцем кресло и села перед исцарапанным зеркалом. Тут пахло пудрой и выдохшимися дешевыми духами.

На зеркале было нацарапано алмазом: "Дормедон-Купедон!..", немного ниже, мелким почерком: "Фирс грыз крыс"... и вкось, неровными буквами: "Офелия, о нимфа, помяни меня в своих святых молитвах!"

Леля потянула к себе ящик подзеркального столика. Звякнули погнутая шпилька и баночки из-под вазелина. Несколько круглых золотых чешуек с дырочками посредине - блесток с платья - поблескивали на дне. Она надавила кончиком пальца так, чтоб чешуйка пристала, и рассмотрела ее у себя на ладони.

Она представила себе актрису, которая гримировалась перед этим зеркалом. Вот здесь отражалось ее оживленное лицо. Здесь она надевала блестящие платья, с которых осыпались блестки. А сейчас она, наверное, уже старая, и вот какая-то девчонка сидит и смотрится в ее зеркало. А от нее остались вот эти несколько блесток и запах выдохшихся духов...

Леля долго пристально всматривалась в свое лицо, и, как всегда бывает, ей начало казаться, что она перестает себя узнавать в отражении. Глаза стали темнее и больше и так пристально смотрели в ее глаза из глубины зеркала.

Офелия, о нимфа... в своих святых молитвах... что было на душе у человека, который это нацарапал? Отчаяние? Или это просто актерское шутовство?..

А вдруг я тоже стану когда-нибудь старой?..

Ей уже трудно было оторваться от зеркала, она говорила себе: пускай, ничего, ведь это в последний раз: теперь прощай, театр, прощайте, смешные мечты.

Она все не решалась встать и не отрывая глаз смотрела, не зная, что запоминает все на всю жизнь. Не зная, что через двадцать долгих лет она будет помнить и косую железную крышу, и облитые луной верхушки тополей, и белые горы облаков над крышами спящего города, и одинокого скрипача в оркестре, и зеркало с отражением своего лица, и все нацарапанные слова, и все свои мысли в этот вечер.

И, лежа в постели после тяжелой болезни, в разгаре новой войны, белой ночью, долгие часы глядя в потолок чужой комнаты с закопченными амурами по углам, все это вспоминать, помнить, заново видеть все - до пылинки, до крошечной золотой блестки с дырочкой посредине...

Репетиции "Баррикады" продолжались. Павлушин не обращал на Лелю никакого внимания, озабоченный больше всего тем, чтоб удался задуманный им главный эффект постановки - пушка, стреляющая на сцене с грохотом, дымом и искрами.

Каждый вечер Леля делала гримом себе круглые румяные щеки, надевала старый сарафан и выходила на сцену, играла рольки второй и третьей подружек купеческой дочки, а после спектакля торопливо стирала вазелином грим, бежала через площадь, в штаб, и садилась за машинку.

Она уже недурно печатала, и ее часто вызывали к военкому в кабинет, где она до утра выстукивала под его диктовку бумажки с надписью "секретно" или "оперативная".

Под утро в кабинете появлялся адъютант Невского Илюша Нисветаев с котелком и чайником, и они втроем "обедали", прежде чем разойтись спать.

Театр и его актеры все дальше уходили из ее жизни. Она становилась там совсем чужой, все знали, что она скоро уйдет, и окончательно перестали ею интересоваться.

Изредка она заходила к своим новым знакомым. Старая учительница радушно угощала ее жидким чаем и с удовольствием рассказывала о своей жизни, неизменно в самом жизнерадостном и легкомысленном тоне.

- ...Да, милая девочка, - говорила она, откинувшись на спинку кресла, усмехаясь и барабаня пальцами по столу. - Всего каких-нибудь сорок лет назад мы с Денисом были молоды, даже слишком, и мы поженились. И мы до сих пор не можем решить, правильно ли мы поступили. Дениса назначили учителем в казенное училище. Он ведь историк. Вы заметили, какой он скромный? Знаете почему? Всю жизнь ему приходится вращаться среди всяких великих полководцев, вождей, цезарей и фараонов. Он всегда говорит, что, если бы все эти великие люди получше знали историю, они вели бы себя поскромней.

- Наверное, это ужасно интересно - история, - вздыхала Леля. - Только я почти ничего не разбираю, даже какая там Ассирия, какой Вавилон.

- Ах, до чего это забавно! - вдруг прорывался молчаливый Денис. Почему это людям не приходит в голову, что история это не только Ассирия и Вавилон! Что сегодняшний день - это такая же история. Даже день нашего богоспасаемого губернского града так же по-своему значителен и интересен, как день Помпеи... - Он зажмурился от удовольствия, посмеиваясь своим мыслям. - Имейте в виду, что вот эта комната и одежда, в которую мы одеты, эта утварь на столе и книги уже через сто лет будут весьма интересными памятниками старины. А через пятьсот им цены не будет - вот этой коробке спичек, пианино, печке с изразцами... Со всего этого снимали бы слепки, фотографии, сюда приводили бы экскурсии, и люди разговаривали бы вполголоса и ступали на цыпочках, осматривая вот эту картину Везувия и эти стулья... И знаете, что люди будущего говорили бы, проходя по этому музею? "В какой дикости и убожество жили эти бедные люди пятьсот лет назад, - говорили бы они. - Как безобразно и неудобно они одевались, бедные! Как грязно и некрасиво жили и как некрасивы были они сами, обезображенные непосильным трудом или еще более отвратительным бездельем! Подумайте же, какие они были все-таки молодцы, эти прошлые люди! Какие великие мысли, идеи они нам завещали, как они боролись, какие книги оставили, какую божественную музыку они сумели создать, карабкаясь в грязи и неустроенности своей жизни!.."