- Я тебя в психушку сдам, если будешь задавать идиотские вопросы.

- А разве вы не мертвец?

Тот усмехнулся.

- Пока еще нет. Но скоро буду.

Лева окончательно пришел в себя. Он пристально посмотрел на собеседника и вдруг расхохотался. "Вампир" рассвирепел и с силой встряхнул все еще сидящего на земле Гаврилина.

- Слушай ты, придурок, либо ты сейчас же заткнешься, либо мне придется действительно тебя убить.

Лева перестал смеяться и поднялся на ноги.

- Простите. Это я не над вами смеюсь - над собой. Я принял вас за вампира, вылезшего из могилы.

Перед ним стоял всего-навсего синий человек. Ему было около шестидесяти лет, болезнь еще не перешла на последнюю - смертельную стадию, но синие пятна уже густо усыпали его тело. От него исходил сладковато-приторный запах, по которому даже в темноте можно было отличить больного человека от здорового.

- Нагнал я на тебя страху? В следующий раз не будешь по ночам на кладбище ошиваться. Что ты здесь делал?

- Я здесь гулял - дышал воздухом. Здесь как-то легче дышиться, знаете ли. А потом заблудился, - Лева отчитывался, как провинившийся школьник перед учителем.

- Ну-ну. Я-то тебя тоже принял за психа. Из психушки, - он неопределенно кивнул в сторону. - Пошли, горемыка, выведу в город, - он отряхнул с себя землю, подобрал лопату и зашагал прочь.

- А вы что здесь делали, если не секрет, конечно? - полюбопытствовал Лева.

- Могилу себе копал. Хочу в земле родной лежать. Это мое право - а эти сволочи запретили хоронить нас по-божески. Ничего, скоро их самих адский огонь сожрет. Наказал родне своей закопать меня тайно, когда помру. Могилку вот заранее сделал. Теперь спокойнее будет помирать, - он обернулся к Гаврилину и предупредил: - Если кому скажешь об этом, я тебя из-под земли достану. С того света вернусь и придушу, понял?

- Понял. Только это лишнее. Я и не собираюсь о вас никому рассказывать. Что я, гад какой, разве?

- Ну, то-то же, смотри у меня. Сам-то не боишься посинеть? Страх есть?

- Есть, и немаленький. У кого ж его нет? Бежать отсюда хочу.

- Ишь, чего захотел. Нет, сынок, отсюда уже не сбежишь. Пограничники у города стоят зоркие, да с пушками.

- Знаю, - вздохнул Лева. - Придется применять военную хитрость.

- И не такие ушлые, как ты, уже применяли. Слыхал про перестрелку у Щучьего брода неделю назад?

- Что-то слышал, но без подробностей.

- То-то без подробностей. Мафия пыталась прорваться через кордон. Человек двадцать и все со стволами. Нахрапом решили взять: гранатомет, "калашники" - разве что не на танках. Всех их, голубчиков, положили как одного. Никто не ушел. Так-то вот. А в городе еще говорят, что заразу эту как раз мафия и распространяет. Крестный отец-де велел... Только я так тебе скажу - мафии такие дела ни к чему, у нее свои интересы, ей поголовно всех изничтожать нет никакого резона. Разве что это какая-нибудь фашистская группировка, иди манихеи, прости Господи, какие-нибудь. Сатанисты. Рассказывают, главарь-то их, - он говорил вполголоса, -скрывается где-то в городе, отсиживается в каком-то бункере за стальными решетками, и никто его не видел. Знают только, что на физиономии у него дьявольская отметина - так что за версту его отличишь.

Они уже подходили к выходу с кладбища. В городе было тихо - только старательные сверчки наяривали свою шершавую музыку.

- Ну все, сынок. Теперь тебе направо, мне налево. Ты меня не видел и не знаешь. А про могилу - молчок. Разошлись, - старик махнул рукой на прощанье.

* * *

"...что эпидемия разрастается, как снежный ком. Дети умирают наравне со взрослыми и стариками. Наверное, не осталось ни одной семьи, где бы не было зараженных.

Господь Всеблагий! Спаси и защити этот город от напасти. Или, может быть, Ты наказываешь его за грехи? На все воля Твоя.

Врачи уже даже не пытаются помочь больным. Среди них самих много синих. Слухи в городе приобретают все более пугающий вид и фантастичность. Говорят уже о слугах дьявола...

Что все это значит - вот сейчас основной вопрос. Найти смысл всего этого. Его не может не быть - он должен существовать. Художник что-то знает - интуитивно, конечно. Сформулировать это "что-то" он не может. Но оно сидит в нем..."

* * *

Неделю назад Художник зазвал их на очередные смотрины. Он против обыкновения был серьезен, не говоря уж о том, что абсолютно трезв, и почти все время молчал, хмурясь и закусывая до белизны губу. Круги под глазами выдавали бессонные ночи, а отсутствие привычной бутылочной батареи у задней стены гаража говорило о том, Семен пребывает в глубокой завязке. Его подавленное настроение невольно передалось и Павлу с Левой - их реакция на новую картину была немногословной, но при этом как всегда, когда Семен демонстрировал им свои творения, изображение вызвало каскад чувств, ассоциаций и неуловимых ощущений. Могучая экспрессия, как-то даже осязаемо изливавшаяся с картин, ошеломляла вихрем цветовых пятен и диковинно переплетенных изломанных линий и контуров, сбивала с пути привычного мироощущения, ломала границы реальности и насильно заставляла вписывать себя в этот фантастический мир Художниковых видений. Так было и сейчас.

На картине была изображена синяя эпидемия, захлестнувшая их город. Большую часть пространства занимала груда перемешанных друг с другом синих обнаженных тел. Они находились в самых невероятных позах: вниз головой, сложенные в гармошку или просто согнутые пополам - во все четыре стороны человеческого тела, стоящие или висящие по диагонали, руки и ноги, переплетаясь образовывали сложные узоры. На лицах людей застыли самые различные гримасы, похожие на маски древнегреческого театра: ужас, веселье, страх, отчаяние, смех, гнев, радость, боль и крик, дикий хохот и смиренная печаль. Все это переплетение нагих синих тел было зажато в каменном мешке городской улицы. Из окон домов на эту груду сыпались еще тела, такие же синие и нагие, но меньше размером - похоже, это были дети. На их лицах были написаны восторг, удивление, страх и любопытство. Улица внезапно обрывалась ближе к правому краю картины -там в клубах черного и фиолетового дыма возвышалась хрупкая на вид, тонкая скала. На ней стоял человек. Это был очень странный человек: нормального, человеческого цвета, но с очень бледным лицом, на нем было какое-то свободное, развевающееся на ветру серого цвета одеяние. Лицо... Лицо его очень трудно описать словами. Какой-то невидимой чертой оно было разделено на две половины. Одна часть выражала нечеловеческое страдание и одновременно абсолютную мировую печаль, тяжелую скорбь и плач души. На другой половине лица были написаны безграничное презрение, ненависть, смех и сатанинская гордость, ясно читавшаяся на изгибе усмехающихся губ. Все лицо было страшно искажено из-за этого двухполовинчатого сочетания. Одна рука человека свободно висела вдоль тела, другую он протянул вниз, в направлении груды синих тел. Непонятным было его намерение: то ли это был жест помощи и сочувствия тем, кто внизу, то ли он сам просил спасти его от подбирающегося к ногам едкого дыма. Отверженный и отвергающий, спасающий и молящий о спасении - он был центром всей композиции, хотя художник изобразил его в самом углу, наверху.

Первым нарушил молчание Ковригин:

- Как ты ее назвал?

- Не знаю. У нее нет названия.

- Кто этот человек - на скале?

- Если бы я знал. Я видел его во сне.

- Может быть, это бог? - спросил Гаврилин.

- Нет, человек. Но не конкретный. Скорее всего, это собирательный образ. Но может я ошибаюсь. Я ни о чем не думал, когда писал это. Оно выливалось из меня само. Это стихия, у нее нет имени, кроме этого затасканного слова - "вдохновение"... Я очень устал. Мне хочется спать...

* * *

С утра в понедельник в клинике - обязательный врачебный обход. Во все остальные дни недели это бывает редко, по усмотрению лечащего врача сочтет он нужным навестить своих пациентов, скорректировать курс лечения или пустит дело на самотек до очередного понедельника. Но в этот день традиционно обход возглавляет Николай Алексеевич - главврач клиники, психиатр от бога, человек, которого любили все - от рядовых врачей и медсестер до уборщиц и санитаров, не говоря уже о пациентах и их родных. Он умел для каждого найти доброе слово, подбодрить, успокоить, вселить надежду на выздоровление, но мог и резко отчитать, провинившимся не давал спуску, был строг к нарушителям врачебной этики и дисциплины, но в своих решениях бывал неизменно справедлив. Словом, и для персонала, и для больных он был и властным отцом, и ласковой, нежной матерью. Любили его и за то еще, что не был он ни выскочкой, случайно оказавшейся на верху служебной лестницы, ни "парашютистом", спущенным сверху в мягкое кресло. Он всего добивался умом, профессионализмом, врачебным чутьем, любовью к порядку и к своей работе.