По пути кавалькаде из четырех ног и стольких же колес повстречалась еще одна "труповозка", завернувшая в соседний двор.

- Что-то зачастили гости дорогие.

- Паша, ты безнадежно отстал от жизни. Не вылезаешь из своей берлоги по неделям. Они уже пачками шныряют. А трупы тоннами считают, - Лева подал голос из машины.

- Почему тоннами?

- Чтобы точно рассчитать, сколько вредного синюшного вещества они выпускают при сжигании в атмосферу.

- А для чего им это?

- Для экологической полиции. Чтоб штрафы не переплачивать.

- Бред сумасшедшего.

- А ты поверил? - Лева злорадствовал. Семен ухмылялся. - Наивная душа, хоть и сбежал из Москвы.

- Ну, погоди, Гаврила, - Ковригин изобразил оскорбленную невинность и до самого гаража не произносил ни слова.

В "хламовнике" как всегда царила полутьма: хилая лампочка на потолке откровенно не справлялась со своими обязанностями. Поэтому дверь оставили открытой. Семен жестом фокусника, демонстрирующего распиленную женщину, откинул с мольберта покрывало. Минут на десять в гараже повисло красноречивое молчание.

На картине был изображен глаз. От окружающего фона его отделяли два века, но без ресниц. Фоном служило черное небо открытого космоса с яркими точками звезд. Но при долгом всматривании в изображение, небо превращалось в морскую пучину, а звезды в светящихся рыбешек, собравших солнечный свет на поверхности моря и теперь освещавших им свое жизненное пространство в придонной вечной мгле. Глаз жил своей жизнью в этой вечности: он не оставался все время неподвижным, но через несколько минут рассматривания начинал медленно колебаться и мерцать. От него исходило какое-то трудноуловимое властное требование, укор кому-то или чему-то. Из глубины зрачка изливались беспредельность и вечность мира.

Ковригин долго морщил лоб, пытаясь определить и сформулировать выражение глаза. На Коммерсанта изображение подействовало не столь философично, скорее - более действенно. Он отошел сначала в один угол гаража, затем передвинулся к двери, наконец, подпрыгнул, ухватился за прикрепленную к стене перекладину и подтянул к ней ноги. Оказавшись перед картиной вниз головой, он несколько секунд рассматривал ее, не замечая, что из карманов сыпятся на пол и в банки с краской монеты, денежные купюры, ключи, какие-то бумажки и другой мелкий карманный мусор.

- Ты в отличной спортивной форме, Лева. Только что ты хочешь сказать своими телодвижениями? - Семен ждал оваций и одобрительных отзывов.

- Смотрит. Он смотрит на меня. И как будто. Угрожает. И не только мне. Всем, - Лева от волнения перешел на телеграфный стиль. Он уже спустился на землю и подбирал свои карманные пожитки.

Верейский не скрывал удовольствия:

- Именно, Лева. Это Око мира, всевидящее и непрощающее.

- Недреманное око, - пробормотал Гаврилин. - А наказывать оно может?

- Может. Если захочет.

- Мистика какая-то, - Коммерсант суеверно передернул плечами. - Силы зла не дремлют...

- Пашка, а ты что молчишь?

- Думаю, ты прав. Такое может и наказать. Но не только за гадости людские - и за любовь тоже. Вообще за все, - он еще раз взглянул на глаз и продолжил: - Мне почему-то кажется, что его зрачок - это черная дыра, засасывающая все в себя и соединяющая этот мир с каким-то другим. Антимиром, что ли. Или, наоборот, сверхмиром.

- Сема, ты, пожалуйста, не обижайся, - начал с предисловия Лева, - но я тебе прямо скажу. Либо в тебе поселился дьявол, либо... либо... - он не нашелся, что поставить в один ряд с дьяволом, и мрачно спросил: - Совесть у тебя есть, Художник?

Семен ухмыльнулся и в этот момент стал действительно немного похож на черта:

- У одного японца я прочитал гениальное определение творческой личности: "У меня нет никакой совести, даже совести художника. У меня есть только нервы". Вот тебе и весь дьявол... Что-то в горле у меня пересохло, он вопросительно посмотрел на Коммерсанта. - Лева, а не зарулить ли нам в какой-нибудь кабак, отметить сделку?

- Какую еще сделку?

- Так я продал душу дьяволу или не продал?

- Продал, душегуб. Только он тебя озолотить забыл за это. Ладно, поехали, я плачу.

* * *

"...зачем я все это пишу? Для кого? Слово себе давал не писать больше ни строчки, ни даже полслова. Нашел-таки лазейку: дневник завел. "Хроника событий города N времен синей эпидемии"!!! Да кому это нужно???

"Каждый пишет, как он дышит"?!

Писать - значит отдавать себя на растерзание. Идол всех писателей читающая и скучающая публика, которую надо развлекать и кормить собой. А она вольна казнить или миловать, и в любом случае будет сладострастно препарировать мой мозг, мою душу, тянуть из меня жилы и нервы и пить мою кровь...

Но от судьбы не уйдешь...

Видно, это в крови у всех Homo scribens - страсть к летописанию. Рука сама тянется к перу и бумаге.

Сколько это будет продолжаться? Пока весь город не вымрет? Или зараза перекинется на другие места?

Если верить официальным сведениям, за все время эпидемии умерло не больше полутора тысяч человек. Думаю, цифра сильно занижена - уж слишком часто на улицах встречаются "труповозы". Людей успокаивают фальшивой статистикой. Но это сонное городское всеобщее равнодушие и отупение только видимость. Когда предохранители сгорят от перенапряжения, будет взрыв. Может быть, даже несколько. Боюсь ошибиться, но, по-моему, отсчет уже идет. Появился новый дикий слух, что в городе орудует банда отравителей. Ими руководит какой-то монстр, полоумный человеконенавистник, поклявшийся уничтожить всех. Слух обретает общегородской масштаб. Даже милиция взялась за его проверку. Думаю, это кончится тем, что найдут козлов отпущения и устроят Варфоломеевскую ночь..."

* * *

Десять часов вечера. На улице начинает темнеть. В доме напротив ковригинского окна больные расходятся по палатам и укладываются спать. Их не нужно подгонять - они знают правила. В тихом отделении, где живут спокойные и мирные сумасшедшие, заведенный порядок никогда не нарушается. Покорные своей судьбе пациенты со всем согласны, все принимают безропотно.

В бывших гостиничных номерах стоят от двух до четырех кроватей, в каждой комнате - отдельный туалет с умывальником. Когда все утихают, по палатам проходит дежурная медсестра - проверяет окна, чтобы были закрыты, и гасит свет. За тридцать лет решетки на окнах проржавели, кое-где их не было вовсе. Лет восемь назад в здании проводился косметический ремонт подправили выщербленные временем стены, залатали дыры в потолках, где-то вставили новые оконные рамы - да так и оставили их без решеток. Никаких инцидентов с выпрыгиванием больных из окон за это время не было. Да если бы и были - беда невелика: максимум третий этаж, вокруг - высокая стена, ворота на запоре. Захочешь, не сбежишь.

На втором этаже в этот вечер дежурила Анна Ильинична - глуповатая, но исполнительная медсестра, любящая поработать языком и с больными и с посетителями, поделиться новостями, которых у нее всегда в запасе было немало. Недоброжелатели прицепили к ней прозвище - "сорока". Но она не обижалась, наоборот, смеялась, когда слышала его, даже сама называла себя так: "А вот и ваша сорока, принесла подарочки на хвосте". И вскоре прозвище это стало ласкательным, да и сама Анна Ильинична умела нравиться людям, находить ключик к любому человеку, каким бы мрачным мизантропом он ни был, поэтому недоброжелателей со временем становилось все меньше. Больные ее любили, она располагала к себе даже совсем невменяемых, потерявших всякий контакт с миром, своей лаской и почти материнской нежностью.

Она уже почти закончила привычный вечерний обход своих подопечных, но в одной из палат задержалась. Там находился только один человек. По распоряжению главврача его держали в изоляции от других больных - он никогда не выходил из палаты. Но не потому, что его не выпускали, - в первые месяцы его выводили на прогулку насильно два санитара, предусмотрительно надев на него смирительную рубашку. Но любой контакт с другими больными или персоналом клиники вызывал у него новые приступы болезни, поэтому со временем его оставили в покое. К регулярным посещениям сестер и врачей он постепенно привык и реагировал на них спокойно, без первоначальной агрессии.