Потом мы услышали шуршанье песка, сбрасываемого лопатами в могилу. Ветер пронзительно свистел в кронах деревьев, обвешанных гнездами омелы, а я протиснулся между ближайшими надгробными плитами, заслоненными мертвыми кустами малины, и стал рассматривать барельефы и выгравированные в камне рисунки, украшающие мацебы. Меня поразило повторение одного и того же символа. Застывшая в разных положениях рука опускала монету в копилку.
Кладбище вымершего народа. Где-то неподалеку стонали на повороте трамвайные колеса. В другой стороне кричали мальчишки, вероятно игравшие в футбол. Низко, словно прячась от порывов ветра, над кладбищем летел вертолет.
Кто-то взял меня под руку. Это была моя Люба.
– Пойдем, – сказала она.
Мы пошли по какой-то другой дорожке туда, откуда доносился шум города А я не мог насмотреться на частокол мацеб, памятников и надгробных камней, пожираемых безжалостной природой. Разглядывал непонятные буквы, похожие на рисуночки, сделанные левой рукой. Я помнил их с детства, но так и не узнал, что они означают.
– Это она? – поколебавшись, спросил я.
– Кто?
– Покойница.
– Моя знакомая.
Я искоса взглянул на Любу. Она откинула со щеки прядку темных волос, которую трепал ветер.
– Это она, – повторил я с каким-то отчаянным упорством.
Но Люба молча обогнала меня и, ускорив шаг, направилась к воротам, за которыми уже исчезали немногочисленные участники церемонии. Какой-то мужчина в стеганой кацавейке кланялся, приподняв шапчонку, сделанную из донышка шляпы. Наверно, сторож. Хранитель забытого варшавского некрополя.
Мы сели в автобус. Люба опять пробила за меня билет. Отвернувшись, смотрела на улицы за окном, которые становились все светлей и веселее. Мы приближались к Старому Мясту. Я знал, что она сейчас выйдет.
– Хочешь, чтобы я к тебе зашел? – шепнул я в ее закрытое шарфиком ухо.
– А ты?
– Хочу.
Мы вышли неподалеку от Замковой площади. Если б суметь сосредоточиться, поразмыслить, обдумать ситуацию. Все вдруг рухнуло, как старый дом, из которого выселили жильцов.
Потом, уже в мастерской, я с нездоровым возбуждением следил за ее сдержанными автоматическими движениями, когда она снимала перчатки, откладывала сумочку, шла в таинственную бездну, чтобы заварить чай для согрева. А ведь любовь – это ущербность, думал я. Временная инвалидность.
Унизительная зависимость. Болезненное состояние, избавляющее от ответственности за совершенные поступки. Я давным-давно это знаю, но когда сейчас вытягиваю руку и растопыриваю пальцы, вижу, что они дрожат, и не могу унять дрожь.
Заговорили башенные часы. Бьют напоказ, по традиции, но и для нас тоже.
Ветер стихал, слышнее стали голоса города.
Она принесла чай. Мы сели на тахту.
– Есть хочешь?
– Нет. Мне уже много дней не хочется есть.
Она прикрыла ресницами глаза. Не захотела понять намек.
Зазвонил телефон, но Люба не шелохнулась. Я подождал, пока телефон перестанет звонить. Потом начал молча к ней придвигаться. Вернее, приближал лицо, упираясь ладонями в тахту. А она неуклюже отодвигалась и, кажется, скупыми жестами давала понять, что запрещает мне это делать. Но в конце концов отступать стало некуда, и я настиг ее под черной наклонной балкой неизвестного назначения. Целовал, сперва легонько, глаза, лоб, то местечко за ухом, пока не добрался до губ. В какой-то момент она начала отвечать на поцелуи, но словно бы немного рассеянно или задумчиво.
Тогда я, вздохнув, стал осторожно, чтоб не спугнуть, ее раздевать. А она прислушивалась к тому, что я делаю, не поощряя меня, но и не уклоняясь.
Какие-то остатки трезвых мыслей проскакивали в уме и исчезали в горячем розовом мраке.
Опять она была передо мной, обнаженная. Лежала такая же прекрасная, как вчера, как позавчера. Нет, сегодня из-за моего внутреннего сумбура она казалась еще прекраснее. Я поздоровался с прелестной ключицей, защищавшей чуть заметно пульсирующую впадинку, радостно поздоровался с грудью, удивленной и немного смущенной, приветствовал робкий пупок, похожий на брошку с жемчужиной, и, с уже гудящей головой, коснулся стыдливо сомкнутых бедер – бедер, безупречно вылепленных Господом Богом, а может быть, провидением.
Мы долго кружили над раскаленной солнцем Варшавой, вернее, над багровым жерлом Везувия. Говорили, не слушая друг друга, вздыхали, кажется, даже плакали, а потом она вдруг позвала кого-то, быть может меня, и долго душила в себе крик, а я жевал сухой глоток воздуха, наполненный ею, ее запахом, ее теплом.
Потом я опять на нее смотрел. И казалось, могу так смотреть бесконечно.
Переждать здесь, под весенним небом, кризисы, беспорядки, внезапные войны.
Я не видел в ее безупречной красоте ничего, внушающего опасение, ничего такого, что послужило бы предвестником или первым признаком беды, которая, вероятно, была уже и моей бедой.
Я не знаю и никогда не узнаю, как смотрят на наш общий мир мои ближние.
Видят ли они те же, что и я, или несколько иные формы, радуют ли их те же цвета – иногда нежные, иногда мрачные, так ли они оценивают расстояния, или, может, кто-то чувствует себя ближе, а кто-то дальше от неба либо от края земли. Я не знаю, какие электромагнитные процессы происходят в их сознании, порой именуемом душой. Возможно, то, что немного меня огорчает, приводит их в ярость, то, что меня манит и притягивает, их отталкивает и вызывает отвращение, то, что меня убивает, их воскрешает.
И в ее душу я никогда не проникну, хотя интуиция мне подсказывает, что мы с ней связаны уже не один век, а точнее, испокон веку. Я не умею этого себе объяснить, но знаю, что каждое прожитое нами мгновенье, вспышка воспоминаний, судорога страха у нас давным-давно общие, и эту общность питают мелеющие реки, гибнущие леса и смутное ощущение вины. Да и надо ли искать объяснение. Познание – водопад разочарований.
Пара голубков прохаживалась по водосточному желобу, с достоинством заглядывая в окно. Наверно, прилетели сюда следом за мной. Моя личная охрана. Возможно, кем-то приставленная.
А мы с ней лежим, как в гробу. Над нами наклонное окно и большой кусок неба. Того самого, выдуманного людьми. И тихо, как в небе. Отголоски земной жизни сюда едва пробиваются.
– Я тебя тяну на дно. Ты утопаешь в моих объятиях, как в темпом омуте, – вдруг сказала она.
– Я этого не ожидал, – ответил я. – Больше ничего не могу сказать.
– Так было суждено. Я выбрала тебя спутником на долгую дорогу.
– Слишком много неясного.
– Ясности вокруг все меньше. Может, это незаметное начало конца света.
– Люди от сотворения мира рассказывают такие сказки.
Она приподнялась, опершись на локоть. Передо мной была ее успокоившаяся грудь с коралловым островком соска.
– Знаешь, я тогда уже была по ту сторону.
– Запомнила что-нибудь?
– Ничего. Но, когда наконец вернулась, знала, что должна тебя отыскать.
– Это просто красивые слова.
– Нет. Я отчетливо ощущала, что ты меня ждешь в Варшаве. Стоишь на перекрестке и глазеешь на прохожих, идущих неведомо откуда и неведомо куда, и в конце концов заметишь меня, и у тебя сильно забьется сердце.
– Каким ты меня вообразила?
– Таким, какой ты есть!
– Не могу поверить.
– Я тебя до того несколько раз видела. Возможно, ты мелькнул в толпе в Америке, или в Австралии, или в Израиле.
– Я никогда в жизни не уезжал из Польши.
– Не важно. И тем не менее бродил за мною по свету.
– А тебе, незнакомая женщина, известно, что такое совесть?
– А что такое совесть?
Она села на краю тахты, начала лениво расчесывать щеткой распущенные волосы. На фоне окна четко рисовались очертания ее шеи, затылка, поднятых рук и нежный овал груди.
– Я о тебе ничего не знаю.
– И я о тебе ничего не знаю. – Обернувшись со щеткой в руке, она смотрела на меня улыбаясь, и все вокруг поголубело от ее взгляда, а может быть, за окном из-за туч пробилось весеннее небо.