Пускай повсюду зной, и день томится в зное, но все живет грозой, и дышит все грозою. 1951 Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.

ВАГОН Стоял вагон, видавший виды, где шлаком выложен откос. До буферов травой обвитый, он до колена в насыпь врос. Он домом стал. В нем люди жили. Он долго был для них чужим. Потом привыкли. Печь сложили, чтоб в нем теплее было им. Потом - обойные разводы. Потом - герани на окне. Потом расставили комоды. Потом прикнопили к стене открытки с видами прибоев. Хотели сделать все, чтоб он в геранях их и в их обоях не вспоминал, что он - вагон. Но память к нам неумолима, и он не мог заснуть, когда в огнях, свистках и клочьях дыма летели

мимо

поезда. Дыханье и 1000 х его касалось. Совсем был рядом их маршрут. Они гудели, и казалось они с собой его берут. Но сколько он не тратил силы колес не мог поднять своих. Его земля за них схватила, и лебеда вцепилась в них. А были дни, когда сквозь чащи, сквозь ветер, песни и огни и он летел навстречу счастью, шатая голосом плетни. Теперь не ринуться куда-то. Теперь он с места не сойдет. И неподвижность - как расплата за молодой его полет. 1952 Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.

МОРЕ "Москва - Сухуми"

мчался через горы. Уже о море

были разговоры. Уже в купе соседнем практиканты оставили

и шахматы

и карты.

Курортники толпились в коридоре, смотрели в окна:

"Вскоре будет море!" Одни,

схватив товарищей за плечи, свои припоминали

с морем встречи. А для меня

в музеях и квартирах оно висело в рамках под стеклом. Его я видел только на картинах и только лишь по книгам знал о нем.

И вновь соседей трогал я рукою, и был в своих вопросах

я упрям: "Скажите,- скоро?..

А оно - какое?" "Да погоди,

сейчас увидишь сам..." И вот - рывок,

и поезд - на просторе, и сразу в мире нету ничего: исчезло все вокруг

и только море, затихло все,

и только шум его... Вдруг вспомнил я:

со мною так же было. Да, это же вот чувство,

но сильней, когда любовь уже звала,

знобила, а я по книгам только знал о ней.

Любовь за невниманье упрекая, я приставал с расспросами к друзьям: "Скажите,- скоро?...

А она - какая?" "Да погоди,

еще узнаешь сам..."

И так же, как сейчас,

в минуты эти, когда от моря стало так сине, исчезло все

и лишь она на свете, затихло все

и лишь слова ее... 1952 Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.

* * * К добру ты или к худу, решает время пусть. Но лишь с тобой побуду, я хуже становлюсь. Ты мне звонишь нередко, но всякий раз в ответ, как я просил, соседка твердит, что дома нет. А ты меня тревожишь письмом любого дня. Ты пишешь, что не можешь ни часу без меня, что я какой-то странный, что нету больше сил, что Витька Силин пьяный твоей руки просил. Я полон весь то болью, то счастьем, то борьбой... Что делать мне с тобою? Что делать мне с собой?! Смотреть стараюсь трезво на все твои мечты. И как придумать средство, чтоб разлюбила ты? В костюме новом синем, что по заказу сшит, наверно, Витька Силин сейчас к тебе спешит. Он ревностен и стоек. В душе - любовный пыл. Он аспирант-историк и что-то там открыл. Среди весенних лужиц идет он через дождь, а ты его не любишь, а ты его не ждешь, а ты у Эрмитажа" стоишь, ко мне звоня, и знаешь - снова скажут, что дома нет меня. 1953 Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.

* * * Не разглядывать в лупу эту мелочь и ту, как по летнему лугу, я по жизни иду.

Настежь ворот рубашки, и в тревожных руках все недели

ромашки о семи лепестках.

Ветер сушит мне губы. Я к ромашкам жесток. Замирающе:

"Любит!"говорит лепесток.

Люди, слышите, люди, я счастливый какой! Но спокойно:

"Не любит", возражает другой. 1953 Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.

ТРЕТИЙ СНЕГ

С. Щипачеву

Смотрели в окна мы, где липы чернели в глубине двора. Вздыхали: снова снег не выпал, а ведь пора ему, пора.

И снег пошел, пошел под вечер. Он, покидая высоту, летел, куда подует ветер, и колебался на лету.

Он был пластинчатый и хрупки 1000 й и сам собою был смущен. Его мы нежно брали в руки и удивлялись: "Где же он?"

Он уверял нас: "Будет, знаю, и настоящий снег у вас. Вы не волнуйтесь - я растаю, не беспокойтесь - я сейчас..."

Был новый снег через неделю. Он не пошел - он повалил. Он забивал глаза метелью, шумел, кружил что было сил.

В своей решимости упрямой хотел добиться торжества, чтоб все решили: он тот самый, что не на день и не на два.

Но, сам себя таким считая, не удержался он и сдал. и если он в руках не таял, то под ногами таять стал.

А мы с тревогою все чаще опять глядели в небосклон: "Когда же будет настоящий? Ведь все же должен быть и он".

И как-то утром, вставши сонно, еще не зная ничего, мы вдруг ступили удивленно, дверь отворивши, на него.

Лежал глубокий он и чистый со всею мягкой простотой. Он был застенчиво-пушистый и был уверенно-густой.

Он лег на землю и на крыши, всех белизною поразив, и был действительно он пышен, и был действительно красив.

Он шел и шел в рассветной гамме под гуд машин и храп коней, и он не таял под ногами, а становился лишь плотней.

Лежал он, свежий и блестящий, и город был им ослеплен. Он был тот самый. Настоящий. Его мы ждали. Выпал он. 1953 Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.

СПУТНИЦА В большом платке,

повязанном наспех поверх смешной шапчонки с помпонами, она сидела на жесткой насыпи, с глазами,

слез отчаянных полными. Снижались на рельсы изредка бабочки. Был шлак под ногами лилов и порист. Она,

как и я,

отстала от бабушки, когда бомбили немцы наш поезд. Ее звали Катей.

Ей было девять, и я не знал, что с нею мне делать. Но все сомненья я вскоре отверг придется взять под опеку. Девчонка,

а все-таки человек. Нельзя же бросать человека. Тяжелым гуденьем

с разрывами слившись, опять бомбовозы летели вдали. Я тронул девчонку за локоть:

"Слышишь? Чего расселась?

Пошли". Земля была большая,

а мы были маленькие. Трудными были по ней шаги. На Кате

с галошами жаркие валенки. На мне