и - молча, молча, как будто вовсе я не человек. Я раньше, помню, плакала бессонно, теперь уже умею засыпать. Какой я стала...
Все дают мне сорок, а мне ведь, Лиза,
только тридцать пять! Как дальше буду?
Больше нету силы... Ах, если б у меня любимый был. Уж как бы я тогда за ним ходила, пускай бы бил, мне только бы любил! И выйти бы не думала из дому и в доме наводила красоту. Я ноги б ему вымыла, родному и после воду выпила бы ту..." Да это ведь она сквозь дождь и ветер летела молодою-молодой, и я
я ей завидовал,
я верил раздольной незадумчивости той. Стих разговор.
Донесся скрип колодца и плавно смолк.
Все улеглось в селе. и только сыто чавкали колеса по втулку в придорожном киселе... Нас разбудил мальчишка ранним утром в напяленном на майку пиджаке. Был нос его воинственно облуплен, и медный чайник он держал в руке. С презреньем взгляд скользнул по мне, по тете,
по всем дремавшим сладко на полу: "По ягоды-то, граждане, пойдете? Чего ж тогда вы спите?
Не пойму..." За стадом шла отставшая корова. Дрова босая женщина колола. Орал петух.
Мы вышли за село. Покосы от кузнечиков оглохли. Возов застывших высились оглобли, и было над землей сине-сине. Сначала шли поля,
потом подлесок в холодном 1000 блеске утренних подвесок и птичьей хлопотливой суете. Уже и костяника нас манила, и дымчатая нежная малина в кустарнике алела кое-где. Тянула голубика лечь на хвою, брусничники подошвы так и жгли, но шли мы за клубникою лесною за самой главной ягодой мы шли. И вдруг передний кто-то крикнул с жаром: "Да вот она! А вот еще видна!.." О, радость быть простым, берущим, жадным! О, первых ягод звон о дно ведра! Но поднимал нас предводитель юный, и подчиняться были мы должны: "Эх, граждане, мне с вами просто юмор! До ягоды еще и не дошли..." И вдруг поляна лес густой пробила, вся в пьяном солнце, в ягодах, в цветах. У нас в глазах рябило.
Это было, как выдохнуть растерянное "ах!" Клубника млела, запахом тревожа. Гремя посудой, мы бежали к ней, и падали,
и в ней, дурманной, лежа, ее губами брали со стеблей. Пушистою травой дымились взгорья, лес мошкарой и соснами гудел. А я...
Забыл про ягоды я вскоре. Я вновь на эту женщину глядел. В движеньях радость радостью сменялась. Платочек белый съехал до бровей. Она брала клубнику и смеялась, смеялась,
ну, а я не верил ей. Но помню я отныне и навеки, как сквозь тайгу летел наш грузовик, разбрызгивая грязь,
сшибая ветки, весь в белом блеске молний грозовых. И пела женщина,
и струйки,
струйки, пенясь, по скользкому стеклу стекали вкось... И я хочу,
чтобы и мне так пелось, как трудно бы мне в жизни ни жилось. Чтоб шел по свету
с гордой головою, чтоб все вперед
и сердце, и глаза, а по лицу
хлестанье мокрой хвои и на ресницах
слезы и гроза. 1955 Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.
* * * Не понимаю,
что со мною сталось? Усталость, может,
может, и усталость. Расстраиваюсь быстро
и грустнею, когда краснеть бы нечего
краснею. А вот со мной недавно было в ГУМе, да, в ГУМе,
в мерном рокоте
и гуле. Там продавщица с завитками хилыми руками неумелыми и милыми мне шею обернула сантиметром. Я раньше был несклонен к сантиментам, а тут гляжу,
и сердце болью сжалось, и жалость,
понимаете вы,
жалость к ее усталым чистеньким рукам, к халатику
и хилым завиткам. Вот книга...
Я прочесть ее решаю! Глава
ну так,
обычная глава, а не могу прочесть ее
мешают слезами заслоненные глаза. Я все с собой на свете перепутал. Таюсь,
боюсь искусства, как огня. Виденья Малапаги,
Пера Гюнта,мне кажется,
все это про меня. А мне бубнят,
и нету с этим сладу, что я плохой,
что с жизнью связан слабо. Но если столько связано со мною, я что-то значу, видимо,
и стою? А если ничего собой не значу, то отчего же
мучаюсь и плачу?! 1956 Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.
* * * Не понимать друг друга страшно не понимать и обнимать, и все же, как это ни странно, но так же страшно, так же страшно во всем друг друга понимать.
Тем и другим себя мы раним. И, наделен познаньем ранним, я душу нежную твою не оскорблю непониманьем и пониманьем не убью. 1956 Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.
* * *
И. Тарбе
Я груши грыз,
шатался,
вольничал, купался в море поутру, в рубашке пестрой,
в шляпе войлочной пил на базаре хванчкару. Я ездил с женщиною маленькой, ей летний отдых разрушал, под олеандрами и мальвами ее собою раздражал.
Брели художники с палитрами, орал мацонщик на заре, и скрипки вечером пиликали в том ресторане на горе.
Потом дорога билась,
прядала 6c5 , скрипела галькой невпопад, взвивалась,
дыбилась
и падала с гудящих гор,
как водопад.
И в тихом утреннем селении, оставив сена вороха, нам открывал старик серебряный играющие ворота.
Потом нас за руки цепляли там, и все ходило ходуном, лоснясь хрустящими цыплятами, мерцая сумрачным вином.
Я брал светящиеся персики и рог пустой на стол бросал и с непонятными мне песнями по-русски плакал и плясал.
И, с чуть дрожащей ниткой жемчуга, пугливо голову склоня, смотрела маленькая женщина на незнакомого меня.
Потом мы снова,
снова ехали среди платанов и плюща, треща зелеными орехами и море взглядами ища.
Сжимал я губы побелевшие. Щемило,
плакало в груди, и наступало побережие, и море было впереди. 1956 Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.
* * *
В. Бокову
Пахнет засолами, пахнет молоком. Ягоды засохлые в сене молодом.
Я лежу,
чего-то жду каждою кровинкой, в темном небе
звезду шевелю травинкой.
Все забыл,
все забыл, будто напахался,с кем дружил,
кого любил, над кем надсмехался.
В небе звездно и черно. Ночь хорошая. Я не знаю ничего, ничегошеньки.
Баловали меня, а я
как небалованный, целовали меня, а я
как нецелованный. 1956 Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.
ЛЮДИ
Людей неинтересных в мире нет. Их судьбы, как истории планет. У каждой все особое, свое, и нет планет, похожих на нее.
А если кто-то незаметно жил и с этой незаметностью дружил, он интересен был среди людей самой неинтересностью своей.