Он поднял мои авоськи, но я отняла одну, и мы пошли и понесли их рядом, молча. Кто-то стал меня толкать сзади, я обернулась. Маленький мальчик, в толстых байковых шароварах и старом лётном шлеме, протягивал мне подобранный в снегу огурец:
- Вот, на еще!
Он запыхался, догоняя нас, и я сказала ему "спасибо" и взяла грязный огурец. Он великодушно сказал "ничего" и, довольный, ушел.
Не разговаривая, не глядя друг на друга, мы довольно долго шли рядом, как будто у нас не было никакой цели, как только дотащить авоськи. Или, может быть, мы и говорили о чем-то, что не запомнилось, вот помню только, как я спросила:
- Ты никогда не молчал по телефону?
- Как это? - удивился Сережа. - Как это: молчал по телефону?
- Просто так, в голову пришло. У тебя семья?
- Да. Сын, дочь, жена.
- В таком порядке?..
- Я нечаянно так сказал. Пожалуй, да, в таком порядке. Ну, ничего.
Гремели трамваи, автомобили нетерпеливо гудели на перекрестках, мы всё шли рядом, и я помню этот очень ранний весенний городской запах холодной воды, подтекающей из-под снега, тающего на солнце.
- Так как же молчат по телефону? - спросил вдруг Сережа. - Позвонят, держат трубку и ничего не говорят?
- Дышат и молчат, да.
- Ну, я молчал.
- В понедельник?
- Да, и в понедельник. Вообще ты, пожалуй, права, я об этом как-то перестал раздумывать, но живу я, скорей всего, плоховато. Вроде градусника за окном. Смотрю сквозь стекло, как идет жизнь в комнате, а мне не слышно, и тепло не доходит. Я за окном, на морозе, а они сами по себе.
Тут мы оказались уже у самых ворот моего дома. Моего тогдашнего дома...
- Можно я тебе запишу свой служебный телефон? Ну, на всякий случай? спросил Сережа.
- Скажи.
- А ты не забудешь?
- Я не забываю.
- Правда?.. - сказал он и тихо заглянул мне в глаза. - Это ужасно. Вот и я тоже.
Мы разошлись поскорее.
Время коротеньких, краденых встреч. Зазвонивший телефон, точно выстрел над ухом, встряхивает тебя так, что вскакиваешь и с пересохшими губами еле можешь выговорить в трубку что-нибудь связное.
Время второпях назначенного свидания, от приближения которого целую неделю все сильнее замирает сердце, а потом стоишь на условленном углу, с отчаянием чувствуя, как уходит минута за минутой, безвозвратно истекает драгоценное, отпущенное судьбой время. Гаснет радость, потом надежда. Снег сбоку несется по ветру на черную голову Пушкина, который стоит без шляпы, на ветру, время уже ушло, а ты все стоишь, стоишь, и у Пушкина голова уже вся белая, и плечи в снегу... Потом все объясняется, никто не виноват, но этого дня уже не вернуть.
Встреча на набережной, где темно и безлюдно, но ветер не дает остановиться, надо все время идти, идти, держась за руки, мимо рядов освещенных окон, за которыми счастливые люди в безветрии и тепле своих комнат могут сидеть, держась за руки, друг против друга и говорить, говорить, и горячие губы не стынут от ветра после поцелуя, и можно обняться без толстого пальто, и можно вместе пить чай, вспоминать, рассказывать, мечтать, насмотреться в глаза и пожалеть друг друга.
И так можно жить каждый вечер, а люди за теми окнами, наверное, и не понимают своего счастья.
Мы бездомно бродим по темным переулкам, наугад сворачивая туда, где поменьше прохожих, все идем и идем, пока не наступит час, когда надо опять расставаться до следующей, такой же встречи на углу, и этот час наступает, но мы не расстаемся, а продолжаем, идти, зная, что упустили время, уже опаздываем, все больше, донельзя, до стыда опаздываем, и все идем, и я с упрямой тоской смотрю на чужие окна во втором, третьем этаже стареньких переулочных домов и думаю, как там хорошо. Выбираю себе еле освещенное, в самом плохоньком домишке: вот хоть бы это было наше, нам бы хоть такое досталось в жизни теперь, когда мы нашли друг друга.
Мы как два человека, которые разошлись в разные стороны и уходили все дальше и дальше друг от друга и вдруг, пройдя такой тяжелый и трудный путь, что стали, кажется, совсем другими людьми, непохожими на тех, что когда-то попрощались, вдруг увидели, что шли все время по какому-то кругу и одновременно подошли с двух сторон к одной в той же точке, встретились, закончив свой долгий круг.
Мы очень изменились с Сережей, но как-то одинаково изменились и, каждый раз спрашивая: "А ты?", уже не удивлялись, слыша в ответ: "Да я ведь тоже!"
И все-таки на углу мы расходимся. Оба идем туда, куда не хочется идти, но идти надо, и пока можно только строить планы, мечтать. Этим мы и живем.
Банальная история, пошлая история, если ее рассказать. Но я ведь ее никому не рассказываю, да и давно уже она прошла, и, вспоминая тогдашнюю нашу бездомность, стыд, виноватость и счастье, я точно к кому-то другому чувствую жалость и нежность - к тем двоим, кем были когда-то мы...
Если вы спасли тонувшего человека - вами восхищаются, переполнены благодарностью, прислушиваются к каждому слову. Но если вам случится его вытащить во второй раз - все восторги повторяются только наполовину. А вдруг то же самое произойдет в третий, не дай бог в пятый раз?
До чего надоедливым, привычным и скучным спасальщиком вы станете!
Вот таким я и стала. В первые годы восстановления семьи моего слова было довольно, чтоб Вафлю взяли обратно в дом, меня боготворили и все такое.
На третий год история повторилась. Как-то незаметно Володя внутренне опустился, незаметно втянулся и начал пить, все больше упуская из рук работу, так что все повисло на ниточке - вся будущность его самого и семьи. И произошло все исподволь, незаметно. Я еле успела ухватиться в последнюю минуту и... так еще раз оказалась в спасателях, и жизнь наладилась и покатилась дальше по гладкой дороге. Стало даже казаться, что теперь-то уж навсегда.
Давным-давно, после смерти Сильвестра, в газете была заметка о том, как они погнали паровоз на столкновение с эшелоном. Это в память Сильвестра товарищи рассказали газетчикам.
И странным образом эта заметка всплыла через несколько лет, когда стали освобождаться места начальников на железной дороге, - ее вспомнили, и Володю она толкнула вперед, а потом он, как уже однажды продвинувшийся, был продвинут и дальше. И вот, когда его послали учиться, он сорвался еще раз.
Просто как человек, которому надо лезть в гору, попробовал, ужаснулся крутизне и трудности, махнул рукой и совсем было покатился вниз!
И тут опять я, окаянная! Ох, как он меня возненавидел. Как утопленник, которого вытаскивают в третий раз, когда он окончательно утоп и больше нипочем не желает быть спасенным.
Так я окончательно сделалась для него надоедливым, назойливым спасателем. И одно ему только могло помочь: доказать себе, что он и не тонул и спасать его было вовсе не надо.
Он так и сделал. Новая сила в нем появилась - он почувствовал прелесть и вкус честолюбия, стал вдруг осторожен и крепко уцепился за тот уступ горы, до которого удалось добраться.
Как ни странно, это была правда, и он ее скоро подметил - его благополучному продвижению не только не мешало то, что он остался малообразованным и имел слабость к вину - совсем скрыть это было все-таки нельзя, - наоборот, это располагало к нему многих. Сами его слабости говорили в его пользу - он не вызывал опасенья, что может кого-нибудь вытеснить, подсидеть, отпихнуть в сторону, стараясь выдвинуться.
И это тоже было правдой - он никогда не стремился занять чье-нибудь более удобное или почетное, высокое место, и это тоже благодушно располагало к нему людей, от которых он зависел...
Очень печальное это дело: год за годом видеть, как уходит любовь. Можно долго обманываться, закрывать глаза - долго, но не без конца. Я подстелила свою жизнь, как охапку хвороста под колеса завязшего на болотной дороге грузовика, колеса сдвинулись и проехали, и мне хотелось думать, что я сделала очень полезное, нужное дело не одним только детям.