Я уезжала на лесозаготовки, Сережа давно уехал на Украину с продотрядом хлеб добывать. Волнами по стране шли фронты, вспыхивали неожиданные известия, то радостные, то тревожные. Наконец я забежала навестить Вереницыных ребят. Сильвестра не было. Где?.. Так... ушел!.. Дети встретили меня, как волчата, - цапнули, что я принесла, спрятали и ждали, пока я уйду. Я и рада была от них уйти.
Потом я узнала, в чем дело, только когда Окунчиков мне прислал записку.
Сильвестра тогда уже три недели как похоронили, дети жили совсем одни, когда я приходила, но сговорились про Сильвестра молчать.
Так их научила тетка Силина - молчать, пока она будет на рынке продавать Сильвестровы вещи - сапоги, тужурку, подушки, полотенца. Она им приносила, конечно обманывая безбожно, кое-какую еду, и они хитро молчали и все ей отдавали, пока кто-то не сказал Окунчикову. Тот тетке сильно пригрозил, отогнал от ребят и послал мне записку.
Я сразу же пошла, все думая о Сильвестре, о том нашем с ним тихом вечере у печурки. Пришла. Вхожу.
Катька сидит одна на подоконнике и смотрит в окошко. Голодная, грязная, как печной горшок. Борька с Левкой ушли за мясом, обещались, что будут суп варить, и вот Катька не отходит от окна, дожидается, когда они появятся с мясом. В доме ни крошки еды.
Откуда у них мясо? Кто им даст? И я иду их поискать в ту сторону, куда Катька, глаз не отрывая, уставилась в страстном ожидании супа, даже сажу вытереть со щек не дается.
Прямо под окнами начинается пустырь, а за ним набережная, вернее просто берег речки Тарховки. Из реки они мясо будут добывать, что ли? Или просто посмеялись я обманули Катьку? Но и на это не похоже - оба они как-то по-дурацки, грубо, безобразно, но любят ее как будто.
Городской пустырь твердый и мертвый, как пустыня. Хрустит битый кирпич под ногами, на окаменелых буграх заброшенной свалки поблескивают зеленые осколки бутылок, сухие, пепельного цвета, точно в мертвой степи, в пустыне, метелки травы шуршат под ногами. Я иду, иду, оглядываясь, и вдруг вижу Левку. Он ползет на бугор, подкрадывается.
Добрался до верху, приподнялся, осторожно заглянул через бугор, замер и вдруг кубарем покатился обратно, вскочил на ноги и тут увидел совсем близко меня, отшатнулся, хотел было кинуться от меня бежать, но, видно, совсем запутался и бросился ко мне, уткнулся мне носом в колени, уцепился за меня. Тяжело дыша и громко сопя, молчит, цепляется, дрожит - не то от ужаса, не то от восторга. Кажется, и сам не разбирается.
Надо самой посмотреть, что там происходит. Я отцепляю Левкины руки от юбки, обхожу кругом бугор, по которому он ползал, и вижу все.
Большая кастрюля, подвешенная к торчащему из земли обломку железной койки, коптится в жидком дыму над мусорным костерчиком, и я вижу Борьку его бледное, искаженное ненавистью лицо. Одновременно слышу прерывистый, плачущий, не то собачий, не то детский вопль. Левка снова хватается обеими руками за мою ногу так, что я двинуться не могу и не могу понять, что тут происходит. Мальчишка, с башкой лохматой, как у лешего или беспризорника, в долгополой кофте земляного цвета, перекосив рот, с гиканьем несколько раз замахивается и наконец швыряет булыжник куда-то, почти себе под ноги. Камень с силой ударяется об твердую землю, подпрыгивает и с отскока бьет в бок пятнистого черно-белого щенка.
Снова с удивительной силой взвивается в воздух прерывистый детски-собачий вопль удивления и боли, щенок, пятясь задом, рвется из веревочной петли, которой он привязан к ножке кровати, петля уже сползла до половины морды к самым ушам - все это я вижу разом, как на мгновенной фотографии. От удара камня щенок падает на спину, кажется больше от отчаяния и паники, чем от самого удара, судорожно торопится вскочить и бросается бежать, забыв про веревку; она снова сбивает его с ног, опрокидывает, и он уже не понимает, куда метнуться, где верх, где низ, и, валяясь на спине, отчаянно мчится, перебирая в воздухе пестрыми лапками, и тут, плохо различимое на черной половине его морды, блестящее что-то, что я уже заметила, наползает, стекает на белую шерстку, и я понимаю, что это кровь.
Морда у щенка в крови, а у Борьки в руках громадный кухонный нож.
Беспризорник исступленно орет, размахивая руками:
- Глотку надо резать! Сразу!.. Чего боисси!
Борька далеко вытягивает руку с ножом, и слабо замахивается, посильней, со все возрастающей ненавистью, тонким злорадным голосом повторяет:
- Ах, ты орать?.. Ах, орать?.. Заткнись, молчи! Ах, ты так?.. Ну, погоди!
Борька тычет ножом, точно боится промахнуться, да и попасть боится, а щенок перекатывается по земле, рвется и истошно кричит.
Левка, вцепившийся мне в ногу, начинает громко икать, я отрываю от себя его руки, кричу:
- Борька! Борька, черт! Вы что делаете, сволочи! - Они ничего не слышат - сами орут, все трое, я мгновенно соображаю, что сейчас будет поздно - Борька уже разъярил себя собственными словами, он в каком-то пьяном забытьи, уже помнит только одно: он велит щенку молчать, а тот его нарочно, назло не желает слушаться, мучает его своим визгливым плачем, значит, сам виноват. Борьке невыносимо режет уши этот плач, и один способ избавиться - заставить его замолчать, поскорей его прирезать. Главное, что тот "сам виноват", и я понимаю (это все ясно только потом, конечно, при воспоминании), что Борька теперь уже способен перешагнуть через порог и ударить как следует своим кухонным ножом.
Наконец я добежала до Борьки, стала отнимать нож, выкручивала его слабую, но вдруг судорожно окрепшую руку, а он злобно вырывался, не отрывая глаз от щенка, и вдруг заморгал в разжал руку, - оказывается, это я влепила ему пощечину, и тогда я дала ему еще, и он стал похож на человека, будто его разбудили от мерзкого сна.
Нож был у меня в руках, весь красный от ржавчины, без рукоятки, кухонный старинный нож.
Щенок захлебнулся, взвыл еще пуще, хотя, кажется, уже некуда было, оказывается, он влетел в костер, обжег лапы, веревка загорелась - в оба конца побежали, как по фитилю, огоньки - один к кровати, другой к щенку. Он рванулся, обгорелая веревка оборвалась, и щенок помчался, мотая надрезанным до половины ухом, волоча за собой тлеющий обрывок веревки.
Вопли оборвались где-то под откосом берега. Беспризорник испугался, что и ему влетит по морде, отбежал подальше, подобрал обломки кирпича и швырнул раза два в меня издали, но не попал.
Я пошла в ту сторону, куда умчался щенок, - посмотреть, что с ним случилось и отчего оборвались вдруг разом его вопли. Дошла до берега речки. Щенок молча, старательно работал лапками, плыл к другому берегу.
Набережной тут не было, но скаты берегов были крутые и понизу, у самой воды, укрепленные бревнами. Выбраться на берег щенок никак не мог.
Доплыл и слепо потыкался носом в бревно, поискал еще рядом, ничего не нашел - бревна были ему как высокая стена, повернул и поплыл обратно, уже гораздо медленнее работая лапками и глубже погружаясь в воду.
Я присела у самого края воды на корточки и потихоньку стала его подзывать к себе.
Медленным течением его понемногу сносило вдоль берега, и я пошла за ним и все время потихоньку его звала, а он не слышал, или не понимал, или не верил, я заговорила с ним еще спокойнее и ласковее, и он вдруг обернулся и поплыл ко мне, очень медленно, с трудом.
Он совсем ослабел и медленно греб лапками, подняв над водой черно-белую глупую морду, смаргивая розовые подтеки, заливавшие глаза.
Я нагнулась, встала на колени, потом легла на бок и протянула руку к нему навстречу, и он плыл прямо к моей руке. Совсем близко я видела наморщенный в складки лобик, скошенные вверх, на меня, замершие в непосильном напряжения глаза и две светлые желтые горошинки вместо бровей. И тут мальчишки - они, оказывается, вразброд тянулись все время за мной все трое стали чмокать: "Бобик... Тузик!.." - звать на разные голоса собачонку, и та круто повернула обратно к середине реки, а эти дураки загалдели еще громче, и щенок в ужасе рвался от них подальше - отплыл на несколько шагов и перестал плыть, совсем уж вяло перебирал лапками и, задирая нос, старался держать его над водой, а течение его несло и медленно поворачивало, как щепку.