Ужасное это слово: пропустили!

И вот теперь перед нашим локомотивом две платформы с грузом для химического завода - глыбы желтоватые чего-то - просто балласт. Мы опять у товарной стоим и ждем, но теперь мы уже знаем, чего мы ждем: должны дать знать с разъезда - и тогда паровоз с балластом пойдет навстречу, на столкновение, чтоб закупорить путь сразу за мостом. С разъезда дадут знать. Или не успеют и не дадут. Тогда нужно самим решить; только бы не упустить момента. Не "пропустить".

Я сошла на платформу, смотрю туда, где светятся два окна станционного домика. И все смотрят туда, где за окнами горит керосиновая лампа, ходят, курят какие-то люди, сидит у двери бородатый солдат с винтовкой, а рядом за занавешенным освещенным окном, мы знаем, сидит телеграфист и тоже ждет.

И вдруг ожидание кончилось. Все ожило. Кто-то выскочил из помещения, вгляделся в нашу сторону, махнул рукой, крикнул: "Сейчас!" - и опрометью кинулся обратно.

Володя спрыгнул совсем рядом со мной на платформу.

- Ну! - сказал он, быстро и весело дыша после горячей работы у топки. - Значит, дают отправление!.. Прощай же!

- Прощай, - отзываюсь я и с удивлением вижу, что он улыбается, как будто радуется.

- Прощай. Прощай же ты, моя ненаглядная, - это он очень тихо и правда радостно сказал.

Мы стояли не шевелясь, близко лицом к лицу, рядом шумно бухал и шипел паром паровоз, клубы дыма налетали на нас, но я все равно видела его лицо, в темноте видела - точно с глазами у меня что-то случилось, и я знала, что вот сейчас, сию минуту все кончится и ничего больше не будет, но это мне теперь все равно, во мне уже все повернулось, запело, расцвело, точно я в эту минуту перестала быть озлобленно-несчастной, кусачей, колючей девчонкой, стала красивая, счастливая, любимая, ни перед кем не виноватая. И то невозможное мое, тайное-претайное ото всего света, от себя самой даже спрятанное, что от одного своего имени, произнесенного шепотом, сразу сжималось в жалкий больной комочек, - моя любовь с этой минуты стала чем-то неизмеримо прекраснее меня самой.

Впереди громко щелкнула стрелка - давали путь, мы слышали, но стояли, как скованные страхом, - упустить из рук то, что в них вдруг очутилось. С двух сторон у нас все было отрезано: прошлого с гульбой, пьянкой, с влюбленной Нюркой - уже нет. Будущего - всего одиннадцать километров, до столкновения со встречным эшелоном за мостом, - значит, тоже нет, есть только то, что есть: сказанные слова и лицо, светящееся в темноте.

- Ну!.. - тихонько вдруг вскрикнул маленький Окунчиков и, как-то сгорбившись, бросился, ткнулся, прижался и обнялся с Сильвестром. И все кончилось. Окунчиков быстро обнял Володю, Сильвестр поцеловал меня - во второй раз в жизни - и, ото всех загородившись, незаметно перекрестил меня торопливым крестом и, не оглядываясь, вскарабкался на паровоз.

Медленно разгоняясь к полному своему ходу, паровоз нетерпеливо зарычал и пошел. Огней никаких не было, скоро звук затих в далекой тишине. Все, кто были на платформе, так и стояли, не двигаясь, глядя вслед.

Не помню, совсем не помню, что я думала, глядя в пустоту, туда, где затих последний отзвук колес. Думала ли, что простилась с ними обоими навсегда? Нет, наверное, нет - ведь я вовсе тогда не знала, что значит это - "навсегда"... Да понимаю ли я его и теперь?

В ту ночь только гораздо позже мы все, кто был на товарной, узнали, что было дальше: у разъезда навстречу паровозу Сильвестра выбежали красногвардейцы - издали размахивали красным фонарем, но увидели, что он и не думает сбавлять хода, ничему не верит, приготовился только к одному идти полным ходом до столкновения в лоб. К счастью, кто-то догадался осветили фонарями красное знамя и людей около него. Володя рвал изо всех сил и еле оторвал руку Сильвестра от рычага, чтоб начать тормозить. Сильвестр как бы застыл, отрешился от жизни, сомнений, надежды ради одного - не пропустить, закрыть путь. И нехотя возвращался к сознанию окружающего... Бои в те дни уже завязались под Псковом, но эшелонов с германскими войсками на путях не было...

Да, это все прошло. Потом и то, что после этого было, тоже прошло. Встречались мы с Володей редко, при всех. Глядели и молчали. Было отчего молчать. Обыкновенная жизнь пошла дальше, а та ночь, с ее сумасшедшим дымом, мечущимся на морозном ветру, не могла продолжаться в этой жизни. Для меня все было так, будто Володя вправду погиб в ту ночь, а я опять стала долговязой девчонкой-подростком. Даже если бы Нюры вовсе на свете не было, все равно у той ночи не могло быть ни утра, ни дня...

И все-таки, значит, зажило. В начале жизни - в ее раннем апреле такое заживает... Это нам только обманчиво кажется, что мы живем все в одних и тех же неподвижных домах, среди неизменных городов, - нет, скорее, мы живем в вагонах какого-то неустанно бегущего поезда и каждое утро просыпаемся уже не на той остановке, где так спокойно легли спать накануне...

Я опять в Петербурге-Петрограде, но его уже вовсе нет на свете - того города, по улицам которого мы, бесприютные, слонялись с дедом Васей.

Как будто все осталось на своем месте, все как было: прямые, как по линейке, проспекты, приземистые бастионы крепости над водой, черные, как чугун, памятники на просторных площадях, молчаливые пустые дворцы и бесконечные мосты, перекинутые над темной шириной реки, стоят на своих местах, упираясь в берега, - все как было, но изменилось все, прежняя жизнь безвозвратно ушла из города - он завоеван Революцией, опустел, а новый город на его месте только-только начинает свою жизнь: зеленая травка тихонько пробивается среди камней мостовой, с которой исчезли все экипажи, кареты и извозчики. Мы-то ходим пешком...

...Кажется, какой-то июнь или май, потому что белая ночь, кругом светло, но так пусто и безлюдно, что мы с Сережей стоим, обнявшись, и целуемся на набережной, невдалеке от Зимнего дворца.

Маленькие волночки непрестанно поплескивают внизу под нами о ступени, я чувствую ладонью прохладную каменную шершавость гранитного парапета.

Ни души на длинной набережной, белесое ночное небо отсвечивает в зеркальных окнах обезлюдевших особняков, ровно вытянувшихся вдоль всего берега Невы. Немые, притихшие окна домов, города, покинутого неприятелем.

И свежая зелень Летнего сада, горбатые мостики, по каменным плитам которых так звонко щелкают наши шаги, пустая гладь необъятных площадей все это громадная расчищенная площадка, где начнет строиться совершенно небывалая наша новая жизнь, где все будет по-другому, все!

Как буквы ять и твердого знака и рукопожатий - не станет бедности, несправедливости, угнетения, насилия, уродства, подлости, болезней. Будет новая семья, новая гордая, как у нас, свободная любовь, новые стихи, новая неслыханная музыка - не знаю какая, просто старого ничего не останется только музеи. В особенности где стоят греческие статуи - я уже много раз их видела, и потом меня поразила первая в жизни лекция, когда я впервые услышала эти волшебные слова: Эллада, Эвбея, Эгейское море, какой-то Ахиллес, Пелеев сын, Афины и Троя...

Такое, как "Мертвые души", я тогда не читала, да и не хотела. Попробовала: обывательщина, чиновники, помещики, все отжившее такое, чего и на свете уже нет, - кому это интересно? Ну их! То ли дело шумные народные собрания, клятвы, битвы с персидскими царями...

Я пробовала кое-что рассказать Сереже, но ему это неинтересно, и вот мы просто целуемся на набережной, хотя идем к себе домой, и все никак не можем дойти, очень давно идем, наверное уже часа четыре, - вдоль набережных, через мосты. Уже около самого дома мы замечаем, что морды у нас перепачканы в угольной пыли, - мы работали, разбирая развалины сгоревшего деревянного цирка "Модерн". И, наверное, гладили друг друга по лицу черными лапами.

Мы хохочем и бегом спускаемся к самой воде по каменным ступеням, туда, где висят громадные чугунные баранки - толстые кольца, вделанные в гранитную стену набережной, - для причала каких-то там старинных галер или шхун.