– А как ее не любить, ваше величество государь!
– И ты, бывало, езжал? – спросил царь.
– Птичушка-то у меня простая... Твоим кречетам бы потешиться в наших донских степях! То была бы потеха! Чай, по сту рублев твои стоят? – с любопытством спросил Стенька.
– И по тысяче есть, – сказал царь. – А кого же вы травите в ваших степях?
– Тетерок по вырубкам возле опушек да куропаток; бывает, гусей да утей в камышах, а к осени-то перепелок. А кабы таких кречетов да орлов – с ними на дудаков бы можно. У нас на степи дудаки по пуду и более...
– Не врешь? – перебил царь.
– Ей-пра! Хоть сам приезжай потешься!..
Царь усмехнулся наивности казака.
– Пошто пришел в Москву? – спросил он.
– На богомолье иду. К соловецким угодникам, по обещанию за батькины раны.
– Почитанье родителя пуще всего – произнес царь, будто он сам впервые это придумал. – Ступай. За меня там свечку поставь. На блюдо тож положи, как подойдут со сбором, – сказал царь, – деньги тебе из приказа дадут... А ладно ли, – строго добавил царь, – богу молиться идешь, да сам про мирское мыслишь? Зазноба есть на Дону, что сапожки купил?
– Невеста, – соврал Степан.
– Воротишься и оженишься – божье дело. Да лепей было бы на возвратном пути про сапожки, а ныне молитву бы помнил... – Царь повернулся к чернобородому: – Вели отпустить казака, Олексич. Надо ему поспешать по божьим делам, и нам его держать грех...
Стенька довольно наслушался дома о московских неправдах. Кто из донцов не бранил Москвы и бояр! Убежав от их власти на Дон и получив право говорить безнаказанно о навек покинутой жизни, все беглецы пользовались этой возможностью. Так говорил о дворянских порядках и Сережка Кривой. Другие, кто не бывал в Москве и жил от рождения на Дону, – те тоже бранили Москву, зная ее обычаи по дедовским сказкам и по рассказам новых пришельцев.
Однако давнишнее предание, рожденное еще при былых царях, жило в казачьих сердцах, как и в сердце всего народа, – предание о царе, обманутом злобой корыстных и хитрых бояр, о царе, ничего не знающем о жизни простых людей. Это предание отражало веру народа в конечную справедливость, которая воплощалась в царе и жила, наперекор злобной хитрости и корыстолюбию бояр.
Теперь Стенька видел своими глазами неправды и беды народа, повидал тяжелую жизнь на Руси, обиды и утеснения. Он сам за правду был схвачен в Москве, говорил с царем, и вера его в невинность царя еще укрепилась.
«Да ведомо ли самому государю все то, что творят его ближние люди? – раздумывал Стенька. – Ведь вон как он, царь, рассудил со мною. А тот, с черной-то бородой, живьем сожрал бы!.. Не любят они казаков... А царь – ничего... Молодой! И обычаем ласков... А они обступили его, облепили, как вороны, и затмили взоры: тешься, мол, кречетами да псами, а мы-де, бояре, станем вершить все дела в государстве, как нам получше для нашей корысти».
Но пока Степан добрался до зимовой станицы, он понял, что говорил с царем не о том, о чем надо было сказать. Стыд за то, что он не сумел говорить, как надо, обо всех обидах, чинимых боярами народу, охватил его настолько, что он совсем умолчал перед Еремой Клином с товарищами о своей встрече с царем.
– Заплутал я в Москве. Вишь, сколь улиц! – слукавил он.
На другой день Ерема поехал в Посольский приказ за подорожной для Стеньки, а возвратясь, он отдал Степану деньги «на свечку», которую юный казак должен был в Соловках поставить «за царское здравие».
– Отколь государь про тебя проведал? – спросил в удивлении атаман зимовой станицы.
Стенька смущенно отвел глаза.
– Так... встрелись мы с ним да кое про что толковали, – нехотя буркнул он.