2. ГУМАНИСТЫ

Революция в свое время перемешала всех, революции понадобился процесс обратный... Почему мы не замечаем этого - с нашим хваленым демократизмом? Мы многого не замечаем. Флорентинова и Остоженского вызвали на совещание в Наркомпрос. Там интересовались, что делается во вновь испеченных десятых классах. Остоженский говорил: слишком много новых предметов - геология, астрономия, основы производства: лучше бы то немногое, что было раньше, основательно изучить. Флорентинов говорил о том, что лично его беспокоило всего больше: учиться трудно, семья едва тянет, - если бы в десятом классе ввели стипендию! Его поддержали - и из школы имени Петрашевского, и из Радищевки, и из школы Лепешинского. Везде одно и то же: наше суперменство стоило родителям немалых усилий. Всегда говорилось: без вас, молодые хозяева страны, ни шагу, без ваших советов - никуда, что вы скажете, то и будет. Поговорили - как меду поели: предметов не уменьшилось, стипендии - не ввели. Вот и этого мы не замечаем: очень много на свете необязательных слов. Ничего мы не замечаем. Мы и сами любим слова - всякие. Любим спорить. Не об отношениях друг к другу, как было во времена глупенького, сварливого отрочества; период подросткового оголтелого эгоцентризма кончился, нас интересует отрешенная от повседневности, так сказать, отвлеченная, абстрактная мысль. Оборотная сторона, как подумаешь, все того же эгоцентризма!.. Спорим мы чаще всего на уроках литературы. Дмитрий Иванович при этом сидит даже не за учительским столом, а в стороне, у окна, охватив руками колено, и почти не вмешивается; под его уважительным взглядом каждый из нас чувствует себя незаурядным оратором и очень неглупым человеком. Дмитрию Ивановичу, кажется, только это и нужно: истина в конечной, так сказать, инстанции не интересует его нимало или почти не интересует. И когда он все-таки берет слово - в тех случаях, когда мы уж очень завремся, - мы слушаем его так же уважительно, как и он нас только что слушал. Слушаем внимательно - чтоб тут же, если это возможно, оспорить. Что важнее в произведениях искусства - полезность или красота? Классово искусство - в той мере, в какой принято говорить об этом, - или, как кажется иным из нас, надклассово? Что выше: жестокая правда или утешительная ложь? Вдруг расшевелился Сережа Сажин, к гуманитарным дискуссиям в общем-то равнодушный. - Как хотите, Дмитрий Иванович, - поднялся он однажды. - Вот вы говорите "классы", "классовая борьба"... А по-моему, все это - категории выдуманные... Вот те на! Мы чуть со стульев не попадали. "Категории выдуманные" - до этого даже в самых крайних суждениях не докатывался никто. - Но объективно, объективно, - с обычной своей снисходительной усмешкой напомнил Сажице Игорь. - кому служат речи Сатина? "Правда - бог свободного человека" - кому это служит? - Свободному человеку. - Свободному от чего? - От чего угодно. От общественного мнения, если хотите знать... - Ого!.. Это было очень похоже на Сажицу: свобода от общественного мнения. - А что, правильно! - обрадовался Жорка. - Все люди должны быть хорошими и все, и никакая классовая борьба не нужна... В общем, Дмитрию Ивановичу пришлось-таки встать, чтобы предположить - ни в коем случае не утверждать точно, - что от иных наших высказываний толстовством попахивает. Толстовством? Тут мы в один голос завопили: а что такое толстовство? Толстого в предыдущей нашей программе не было. Вообще не было: вывалилась куда-то вся вторая половина девятнадцатого века... Мы были поразительные невежды, надо прямо сказать. На протяжении десяти лет педагогические течения, одно другого революционней, сталкивались над бедными нашими головами, - при столкновении этом гибли целые разделы человеческих знаний. Наверное, мы приводили Дмитрия Ивановича в отчаяние: самый распрекрасный учитель не смог бы преподавать одновременно и двадцатый, и девятнадцатый, и даже восемнадцатый век!.. О Толстом Дмитрий Иванович что-то рассказал все-таки - тут же, не сходя с места. Толстой Сажицу абсолютно устроил. - Все правильно, - сказал он таким тоном, словно Толстой всю свою жизнь только и ждал Сережиного одобрения. - А классы - категория выдуманная... И мы опять поцапались: значит ли что-нибудь субъективное намерение человека уклониться от классовой борьбы?.. Спорим мы и на уроках обществоведения, но совсем не так, как на уроках литературы: точка зрения нашего нового обществоведа Петра Петровича Череды нам всегда известна, и на страже нашей идеологии он стоит бдительно и неотступно. Он дает нам поспорить, да, - и о левом, и о правом уклоне, и о порочной теории перманентной революции, и о необходимости заключения Брестского мира: бледные глаза его при этом словно надолго прилипают к каждому из нас, - если б не инерция возбужденной мысли, нам и в голову не пришло бы спорить под этим взглядом!.. Терпеливо выслушав наши незрелые суждения, Петр Петрович берет слово сам и чувствуется, как он заранее рад за нас, как предвкушает он наслаждение, которое нам доставит. Говорит он действительно хорошо -увлекательно, логично, щеголяя безукоризненной артикуляцией, обнаруживая бездну темперамента, которого мы и предположить не могли, пока он смотрел на нас этими рыбьими, бесстрастными глазами. Часто ссылается на авторитет вождей; видно, как искренне любуется он при этом блеском ленинского, весомостью сталинского слова. В отличие от Дмитрия Ивановича, больше всего боявшегося нарушить движение какой-никакой, но собственной нашей мысли, Петр Петрович не оставляет нас с этой мыслью ни на минуту. Он не отпускает нас до тех пор, пока каждый из нас не убедится окончательно в его правоте; такие, как свободный от общественного мнения Сажица, на его уроках просто помалкивают. Петр Петрович требует, чтоб каждый завел по его предмету тетрадь, и диктует выводы каждого урока, - после уроков того же Дмитрия Ивановича мы и вполовину не знали и не могли бы точно сказать, до чего, собственно, все вместе договорились. Одному учителю важно, чтоб каждый из нас был наособицу, не похож ни на кого, другому - чтоб мы шли по жизни стальной когортой, единодушные, плечом к плечу. Все это мы превосходно чувствуем. Мы прекрасно понимаем, в какую эпоху живем, и, несмотря на все свои умствования, уважаем усилия, направленные на то, чтобы сверстать нас в шеренгу. Ох уж эта унификация - ведь мы искренно считаем ее первейшей своей добродетелью! Что делать: капиталистическое окружение обязывает! Мы, если верить статье Горького, которую каждый десятиклассник знает назубок, - "Если враг не сдается, его уничтожают", - мы живем в обществе, "все еще находящемся в условиях гражданской войны..." Все это так, конечно. Но любить ножницы, которые стригут нас по мерке, мы не обязаны. Петр Петрович не виноват ни в чем, он воодушевлен и добросовестен, но, слушая его, мы замечаем и тщедушное его сложение, и маленькие, как у женщины, ножки и ручки - все это при крупной голове и вскинутом профиле античного трибуна; нас забавляет, как отчетливо двигаются его губы, словно обсасывая малейшие изгибы драгоценнейших мыслей. Мы мстим за себя. мы ничего ему не прощаем. А однажды было и так: Миля поделилась какими-то соображениями со своей соседкой Ниной Федосеюшкиной - как раз во время речи Петра Петровича. Ни один учитель не мог бы претендовать на безукоризненную тишину во время своей речи, - Дмитрий Иванович, например, не претендовал нимало, - но Петр Петрович ни на секунду не забывал величия идей, которые он представляет. Потому он покосился в сторону девочек и сказал: "Солодовник, перестаньте кокетничать!" - бог знает что там ему помстилось! И тут Миля, которую все мы знали неуверенным в себе подростком и которая в течение всех этих лет единственная не изменилась ни на йоту, - Миля вдруг поднялась и начала кричать на Петра Петровича неожиданно низким и грубым голосом: "Кто вам дал право так со мной говорить - "не кокетничайте"! Да как вы смеете, как можете!.." Миля была очень хороша в эту минуту и напоминала какую-то из библейских героинь - то ли Юдифь, то ли Суламифь, мы во всех этих тонкостях не разбирались. Класс затих. И Петр Петрович с этой своей блестящей логикой, щеголеватой артикуляцией и отточенными формулировками, вынужденный прервать урок, стоял перед Милей опустив глаза, а класс молча, с недобрым любопытством, ждал, что он будет после этого делать. Миля выкричалась, замолчала и села. Пауза затянулась. Губы Петра Петровича скривились в непонятной усмешке, но, когда он поднял наконец на Милю глаза, взгляд его был совершенно спокоен. - Признаюсь, я не прав, - сказал он таким тоном, словно ничего естественнее подобного признания быть не могло. - Простите меня. Я могу продолжать урок? Миля царственно кивнула головой: - Продолжайте. Мы потом много веселились, вспоминая это Милино "продолжайте", - что на нее нашло?.. Петр Петрович был тоже хорош, не могли мы этого не признать. Даже обычное бесстрастие его взгляда легко сошло во всей этой ситуации за чистосердечие и твердость. Мы такие были в эту пору. Не любили ножниц. Любили свободу. Рассуждали распоясанно, - может быть, впервые в жизни. И смиренно склонялись перед истиной, так сказать, предначертанной, предопределенной. Единодушие, единомыслие - при всей этой душевной роскоши, при всех этих спорах. Единодушие как первая добродетель наша, единомыслие - как величайшее наше счастье!..